Шрифт:
– Головачева?
– Я вытер губы и вернул ей пустой стакан.
– Его зовут Дементий Петрович.
– Странное какое-то имя.
– Да нет, ему подходит... С именами, ты знаешь, бывают связаны очень забавные истории... Одна вот как раз насчет мармелада...
– Может, не будете больше рассказывать? А то опять побледнеете.
– Последнюю. Расскажу тебе последнюю историю - и ухожу. Тем более что это, в общем-то, анекдот.
– Ну хорошо.
– Она бросила взгляд на часы и снова уселась в то самое кожаное кресло.
Но стакан по-прежнему у нее в руке. Как знак быстротечности времени. Самый красноречивый на свете хронометр. Красноречивей кремлевского циферблата по телевизору в новогоднюю ночь. Совершенство часовой техники. И никаких шестеренок. "Картье" умирает в корчах от зависти. На тонких стенках еще блестят капли воды, но смысл совершенно понятен - давай быстрее, профессор, время пошло. Даже и не часы. "Стакан-секундомер" - имя этому стеклянному совершенству. Оглушительный выстрел из стартового пистолета. Уши заложило, и беговую дорожку затянуло дымом. И заложило уши.
Инверсивный повтор синтаксической конструкции. Подобный стилистический прием ведет к актуализации второго семантического слоя, который уже не связан с мотивом акустических последствий выстрела из пистолета, а указывает на тему легкого сердечного приступа, перенесенного героем чуть раньше. С другой стороны, этот троп может служить всего лишь проявлением некоторого синтаксического упрямства.
– Ты не волнуйся, я до их прихода исчезну.
– Я не волнуюсь.
– Так вот, - вздохнул я.
– По поводу разных имен и сладкого мармелада... Ты знаешь, почему он называется "мармелад"?
Дина отрицательно покачала головой и снова посмотрела на часы. Как будто стакана в руке ей было мало.
– Дело в том, что королева Шотландии, - продолжал я, - однажды велела своему повару засахарить апельсины. Неизвестно, почему ей взбрело это в голову, но вот захотелось королеве Марии такого непонятного по средневековым временам лакомства. А когда повар все это приготовил, к нему явилась французская горничная королевы и сообщила, что у той пропал аппетит. И на глазах у расстроенного кулинара эта самая горничная всю тарелочку и подъела. Да при том по-французски еще приговаривала "Marie malade", что означало "Мари больна". С тех пор так оно и пошло "Mariemalade". Забавная история?
– Прикольно, - согласилась Дина.
– Только вам уже, правда, пора идти.
– Да-да, - сказал я и поднялся с дивана.
– Ты знаешь, если бы фраза "профессор болен" тоже стала обозначать какое-нибудь лакомство, пусть даже вполовину не такое вкусное, как мармелад, я бы считал, что жизнь прошла не впустую.
В прихожей, когда она уже открыла передо мной дверь, я повернулся и все-таки сказал то, что должен был сказать часа три назад, но, в принципе, мог побояться и уйти, вообще так и не заговорив на эту тему.
– Знаешь, я встречался с тем капитаном, который составлял на тебя протокол тогда ночью... Помнишь? Он хочет, чтобы я помог его дочери поступить следующим летом в Физтех.
– Ну?
– Дина отступила на шаг в глубь прихожей.
– Мы ездили с ним в Долгопрудный... Я познакомил его там со своим приятелем... Он в МФТИ заведует кафедрой...
– И что?
– сказала она.
– Вот... Съездили туда... поговорили...
– Ну и что? Что он сказал?
– Капитан сказал...
– Я вдруг запнулся, потому что услышал, как у меня в ушах стучит сердце.
– Да говорите же! Они заберут заявление?
– Нет.
– Я покачал головой.
– Администрация магазина отказалась его забирать. Дело передают в суд.
Мы постояли молча у открытой двери еще целую минуту.
– Иди в квартиру, - наконец сказал я.
– Тебя здесь продует.
Дина ответила не сразу.
– У меня на поясе шаль.
– Голос глухой и силуэт в полутьме размытый.
– Теплая?
– Да. Володька купил на вьетнамском рынке.
Я шагнул к ней и взял ее за руку.
– Ты не волнуйся. Я что-нибудь придумаю. Тебе нельзя волноваться.
– Хорошо, я не буду, - сказала она, и ее рука выскользнула из моей, как рыба выскальзывает из некрепкой сети.
Плавно, безжизненно и неудержимо. Медленно уходя на глубину.
Через секунду дверь за моей спиной закрылась.
* * *
Летом 1954 года, когда я закончил седьмой и перешел в восьмой класс, одной из центральных интриг моего четырнадцатилетнего, но тем не менее уже наполовину еврейского существования стало ожидание сентября. Осень манила не потому, что я успел за пару недель соскучиться по одноклассникам, и, разумеется, не потому, что Пушкин, Болдино и "короче становился день", - все это было еще впереди, таких вещей надо было ждать еще лет пять, а может быть, даже больше, - нет, тем летом хотелось поскорее вернуться в школу по абсолютно иной, хотя, возможно, не менее поэтической причине. В восьмом классе начинали преподавать анатомию.