Шрифт:
Да и Казимир чувствовал это настроение. Хотелось глубже дышать, затягивая в легкие побольше воздуха и не выпускать его изнутри, а хранить все это теплое солнечное великолепие в себе как можно дольше. Захотелось петь, что-то такое широкое, как певали во времена его детства мужики, идущие с сенокоса. И было в их песне что-то такое честное, настоящее, было право отдыха после тяжелых трудов, и была гармония со всем миром, была благодарность матери-природе, была спешка к любимым семьям, детям и женам…
Казимир и хотел петь, и не умел. То есть когда-то, он это точно помнил, он с удовольствием подтягивал тоненьким мальчишеским голоском с печки, когда бабы в зиму собирались в избе плести кружево и тянули при этом свои бабьи страдания. А вот, став взрослым, будто разучился. Казалось бы, чего такого: раскрывай рот да говори, только медленно…
А вот — никак. Впрочем, раньше его это нисколько и не тревожило. А тут несколько дней, прямо чувствовал, что, если не запоет сейчас во всю силу, разорвет его изнутри какое-то и знакомое, и забытое где-то и когда-то давно чувство.
Вот и сейчас желание вылиться изнутри наружу подступило к горлу, сжав его стальным кольцом. Казимир огляделся, нет ли кого, кто мог бы стать свидетелем его позора, и, убедившись, что, кроме лошади, его никто не услышит, раскрыл рот пошире и попробовал протянуть: «А-а-а!»
Первая проба вышла, прямо сказать, не очень, звук был хриплый и трусливый, как заяц, но за ней последовали вторая и третья. И с каждым разом все лучше и лучше. И вот уже сам Казимир удивлялся, что в его звуке появился и даже показался знакомым какой-то давний напев. Слов он припомнить не мог, но мотив лился из него уже сам по себе, как майский ливень, не останавливаясь ни перед чем.
Казимир закрыл глаза и как будто немного замер, слушая сам себя и боясь спугнуть внезапное открытие. Лошадь, кажется, тоже на время отвлеклась, потому что через несколько мгновений она завалилась плашмя наземь, придавив хоть и тощей, но все-таки тяжелой тушей своего седока.
— Ах ты, стерва! — взвыл Казимир.
Ругательство получилось не таким музыкальным, как только что было все, что производил он. Лошадь пыталась встать на ноги, раскачиваясь всем телом, отчего причиняла еще большие страдания своему седоку.
Казимир нащупал свой нож, с трудом вырвал его из ножен и обнял кобылу покрепче, пытаясь приблизительно понять, где у той в таком положении может находиться сердце. Промахнуться было нельзя, удар мимо обещал ему скорую смерть от того, что лошадь окончательно выйдет из-под контроля.
Старый вояка, он точно знал, как избавиться от лошади, понимал, что нога его раздроблена в лохмотья, и ближайшее время, пока он будет валяться здесь, не в силах ползти дальше, лошадь будет его единственной провизией и брюхо ее единственным его домом…
В таких передрягах он и сам бывал, и знал по рассказам приятелей. Все было просто: быстрый глубокий удар в сердце — и лошадь затихнет. Выпустить кровь ей, чтобы как можно дольше продержалась и не стухла. Подкопать дерн под собой, насколько это возможно, чтобы освободиться из-под трупа животного, пока не застыло.
И нож в руке, и сердце нашел Казимир, и лошадь, как будто понимая, что другого выхода нет, затихла и приняла свою участь… Но что-то было не так. Столько людей убил за всю жизнь Казимир, а лошадь эту глупую не мог…
Вместо привычного способа устранить препятствие, он прижался к лошади плотнее и прошептал ей:
— Давай, родимая, давай, милая, по чуть-чуть, вот так, вот так, моя хорошая…
Лошадь, обалдевшая от ласковых слов, которых и жеребенком-то ни от кого не слыхала, сделала то, чего не делал еще ни один породистый скакун. Она просто встала на все свои четыре тощие ноги, увлекая седока, бережно, чтобы тот, обессилевший, не потерял равновесия и не упал с другой стороны ее крупа…
— Дела-а-а…
Казимир целовал свою клячу в твердые торчащие из-под кожи кости и рыдал, как маленький.
— Умница моя!..
«Только б не упасть, только б не упасть», — повторял про себя Иннокентий, сжимая зубы так, что челюсть начало понемногу сводить.
Они мчались, не разбирая дороги, он и его спутница, наброшенная хомутом на круп лошади. Одной рукой Иннокентий держал поводья, другой поддерживал Лею. О том, чтобы выбирать путь и направлять бег лошади не было и речи. Она сама неслась, куда хотела, сминая кусты, чудом огибая овраги и едва не врезаясь во встречные деревья.