Шрифт:
— Все идите на свои места, — говорит он, подходя сзади к толпе. — Кто последний работал с баллоном?
«Конечно, Волков, — мелькает в голове. — Он все время хлорирует; больше сейчас некому. А с его ученой рассеянностью да отрешенностью… Привыкли, чтоб черную работу за них…» — думает Михаил Алексеевич и ловит себя на том, что не только спокоен, но еще и философствует.
Обычно задиристые, на сей раз студенты беспрекословно послушны: расступаются. Это не трусость, а мгновенный инстинкт: они еще не успели подумать, вспомнить такие слова, как «трусость», «смелость» и подобные. Михаил Алексеевич проходит вперед и идет к дверце в подвал с хлорным баллоном. Все это он делает абсолютно автоматически, а потому уверенно: у него инстинкт натренирован в иную сторону, чем у студентов. Ободренные его спокойствием, ребята идут за ним и уже даже пытаются остановить: «Мы сами, Михаил Алексеевич».
— Нет, подождите, вы не сумеете, это не шутки, — говорит Михаил Алексеевич, отстраняя их от жестяной дверцы люка с гремящей по ней длинной щеколдой. — Когда почувствовали запах?
— Только что. Открыли дверь, а оттуда пахнет, — пищит девица.
— Все отойдите, отойдите подальше. Кто-нибудь бегите за техником. Пошли уже?
— Нет, нет.
— Что же вы? Бегите кто-нибудь, ищите.
Отойдите. Михаил Алексеевич закрывает глаза, останавливает дыхание и, одной рукой прижав ко рту и носу платок, режуще пахнущий аммиаком, другой быстро открывает дверь и тотчас захлопывает ее за собой, спрыгнув с высокого порожка на первую ступеньку лестницы, ведущей вниз. Он старый волк, и каким-то непонятным, неуловимым, даже не шестым, а седьмым или десятым, но вполне безошибочным чувством тотчас определяет, что опасность не так уж велика, как думали, но все-таки существует. Он не дышит и не видит — да в этом подвале глаза и бесполезны, пока не доберешься до выключателя, — но уже уверен в этом. Ведя свободной рукой по стене, покрашенной масляной краской и скользкой от сырости, он спускается вниз по крупным ступеням, которые точно и безошибочно нащупывает ногой. Отвратительный запах хлора все-таки слегка «шибает». Так. Земля. Баллон: круглое, холодное железо. Где там кран? Вот. Вентиль, конечно, недовинчен, но все-таки почти закрыт… Крутанул и полез, не проверив, — вот растяпа, недотепа… Сколько времени сочился газ? Видно, не так уж долго: Волков сегодня провел лишь маленькую перегонку, а до этого, видно, работал здесь. И после него сейчас же сунулась эта. Михаил Алексеевич плотно закручивает кран и вдруг думает: «Есть ли у меня «Рекорды»? Погода пасмурная, а я прошлый раз оторвал две штуки около той коряги, у водокачки. Не забыть проверить. Щука нынешней осенью очень разборчива». Он ползет по лестнице назад. За дверью его встречают неприятная рожа техника в противогазе и уважительные лица студенток и студентов. «Вот растяпы», — еще раз равнодушно думает Михаил Алексеевич, с облегчением отпуская дыхание, чувствуя, что сильно покраснел от натуги за полминуты. Самолюбие все же проснулось — особенно когда он увидел несколько симпатичных девичьих физиономий, — но ненадолго. Он идет в лабораторию и, пока все толпятся и запоздало геройствуют в коридоре, потихоньку ругает Волкова, которого он потянул за собой. Впрочем, ругает он своеобразно:
— Вы, Анатолий Иванович, работаете хорошо, я к вам не имею никаких претензий. Но нельзя же быть таким… э-э-э… рассеянным. То у вас эфир над электроплиткой, то натрий просто так лежит на столе; то хлор. Мы же химики. Прошу вас, будьте осторожней.
«Не сочтет ли он меня занудой? И вообще, не решит ли, что я обрадовался предлогу придраться?» — думает Михаил Алексеевич. А когда такие мысли — то какая уж тут ругань? А надо бы, надо бы построже его…
— В конце концов, все это угрожает жизни людей, — извиняющимся тоном говорит Михаил Алексеевич. Волков стоит, нахмурившись, покраснев и потупившись. Он не привык, чтобы его отчитывали, на щеках — самолюбивый румянец. Он молчит. Михаил Алексеевич, глядя на его изящную и одновременно неловкую фигуру, на тонкие, как бы напудренные пальцы с мучительно обгрызенными ногтями, перебирающие и поочередно ломающие друг друга, чувствует себя все более виноватым. Он мычит, тоже краснеет, морщится, чешет висок и говорит:
— Вы не обижайтесь… Но все-таки учтите… сами понимаете… Э… ну, вот так.
«Парень теперь будет дуться. Но, в конце концов, сам виноват, — думает, отходя, Михаил Алексеевич. — Впрочем, уладится. Так что я? Что-то было, было… Да: «Рекорды»… Эта суета, эти растяпы студенты».
Потолкавшись еще в лаборатории, надавав студентам различных советов и выслушав возражения, жалобы, Михаил Алексеевич отправился домой (живет он недалеко). Без четверти двенадцать. Прекрасно.
Дома он проходит в свою комнату и чуть подбрасывает, как бы пробуя на вес, на тяжесть, — чуть подбрасывает вверх за лямку круглый зеленый рюкзак, с вечера лежащий на стуле у письменного стола. («Ты химик или рыбак? — говорит из кухни Маришка. — У тебя на столе «Chemical Abstracts» вперемежку с твоими блеснами, с крючками; а у стола грязный рюкзак». «Ничего, ничего», — отвечает Михаил Алексеевич.) Он приносит из кладовой брезентовый чехол с двумя складными удилищами, вытряхивает их и начинает осматривать. Какое взять? Здесь одно кольцо (беленький ролик с дырочкой, зажатый в проволоку, прикрученный к бамбуку) разболталось, может выскочить. Тут катушка немного барахлит; на предохранителе совсем не идет, без предохранителя тоже скрипит и хандрит: видно, внутри песок. Надо подвинтить ролик и брать вот это… Осматривая, думая, Михаил Алексеевич уже представляет туманное стекло реки, тихий почерневший лес, серое небо, дрожание упругого удилища под натиском крупной рыбы; представляет сухие палки камышей с метелками, похожие на шомпол со «щечкой», бурую траву, плотный мокрый песок.
Под воркотню Маришки, которая сочувствует его рыбацким подвигам (благо это безобидно!) и одновременно ревнует его и к ним, Михаил Алексеевич, совершенно преобразившийся, в нелепой, прямой и плоской, грязно-синей фуфайке без хлястика, заплатанных, древних бостоновых штанах и резиновых сапогах, с рюкзаком, под крышки которого продет и заправлен за лямки брезентовый плащ с болтающимся капюшоном, с зеленым чехлом в руках, в старом полумеховом треухе, с этой своей рыжей бородой, из-за которой его знает полгорода, — грузно вываливается из дверей своей квартиры и бодро топает вниз по лестнице. И с каждым шагом его душевный тонус повышается; воображение рисует картины одну заманчивей другой, и все это — сегодня, и все это — предстоит, и все это — в будущем.
В трамвае он пока еще вызывает прибаутки:
— Рыбка плавает по дну… — и тому подобное; но вскоре он уже трясется в автобусе, идущем на Новую Усмань, а тут уж совершенно иная атмосфера. Тут привыкли к рыбакам, тут бывает много таких же, как он; тут к нему относятся всерьез и равнодушно-спокойно. И он старается настроиться так же. Сегодня будний день, и в автобусе, кроме него, рыбаков нет; но все соседи смотрят на него как на своего. Он сидит у окна. За окном еще мелькают городские дома, троллейбусы. Он поворачивается к своему соседу — новоусманскому деду, который, видать, вертается с базара к родным подлескам.
— Как там, у интерната на повороте — идет она или нет?
Дедушка беглым взглядом окидывает его чехол.
— Да как определить, — отвечает дед, скручивая облупленными пальцами стародавнюю козью ножку. — Как определить, — повторяет он, слюнявя палец, слюнявя им бумагу и склеивая ее. Он говорит так, будто они не только что приступили к беседе, а продолжают ее часа полтора. — Намеднись вот я ходил — троих взял. Две — так сабе, на полтора, не боле. А онна — ничаво.
— Какая же, простите, одна? — живо спрашивает Михаил Алексеевич, хотя и несколько стесняется.
Деду нравится его искренний интерес; нравится и то, что Михаил Алексеевич не базарит, не подыгрывает под простых, а говорит как есть. Дед не торопится, но отвечает с явным удовольствием.
— На три потянула.
Одно ухо ушанки торчит у деда вверх, шея бурая, как бы копченая, хилая и морщинистая, из ватника лезут серые клочья. Михаил Алексеевич смотрит на него с особым подобострастием.
— Ого! Ничего, — говорит он взволнованно, хотя в то же время и пытается войти в тот спокойный и невозмутимый тон, который принят между рыбаками. — А как же… на какую блесну?