Шрифт:
— Зайду.
— Ты то и дело говоришь «зайду», а сам не заходишь.
— Дел было много, забывал. Сегодня зайду.
— Какие у тебя особенные дела? Кроме работы да рыбалки, ничего не знаешь, — вздыхает Маришка. Так же, как и она — по инерции, по привычке, — Михаил Алексеевич говорит:
— Почему же. Все мужские дела на мне. Конечно, я, наверно, мог бы делать и больше, но все-таки что-то делаю.
Маришка молчит. Лена говорит:
— Так ты не забудь. А то у меня работа как раз с девяти до полпятого, а магазин, где есть этот учебник, далеко от института. Мне трудно успеть.
— Куплю, куплю, Лен.
— Ты всегда говоришь…
— Ну что же, что же делать: бывает, и забываю. Но обещал купить, значит, куплю.
Обе женщины угрюмо пьют чай. Им чертовски хочется ругнуть Михаила Алексеевича, но не удается. Его полыхающие щеки и сговорчивость действуют угнетающе, но за это не обвинишь. Нужна конкретная причина.
— Ты мало уделяешь внимания внуку, — говорит Маришка.
Михаил Алексеевич думает: «Как бы не пошел дождь». Окно сбоку; там ползают рваные тучи поздней осени — то цвета дымного пороха, то пепельные, то оловянно-жестяные; все это клубится, перемещается, и побеждает то олово, то порох. Сейчас гуща черных волокон разрослась; в комнате заметно потемнело.
— Почему же, почему же, — говорит Михаил Алексеевич, вставая из-за стола и бурно дожевывая булку крепкими челюстями. — Почему же мало.
— Портфель возьмешь?
— Возьму.
— Не забудь.
— Не забуду.
Михаил Алексеевич подходит к своему химфаку. Химик ли он по душе? Как сказать. Работу он любит, но, кажется, не возражал бы стать и физиком; или, например, и особенно — биологом, но это как-то несолидно, что-то вроде филолога… Рабфак, химфак… «тысячник»… освоим гранит науки… Эвакуация с номерным заводом… Диссертацию он защитил двадцать пять лет назад, с тех пор регулярно пишет статьи, но сочинять докторскую душа не лежит; хотя, видно, когда-нибудь и придется: больно уж капают на голову. «План, план, двигай науку…»
Перекинувшись с уборщицей в синем халате, торчащей, как сыч, из окна студенческой раздевалки, отгороженной допотопной ширмой из проволочной сетки, — Михаил Алексеевич поворачивает налево: вступает в «аппендикс», принадлежащий кафедре органической химии, где он работает доцентом. Экий холодильник. Сколько лет тут ходишь, и каждый раз дрожишь от холода. Цементный пол, влажные старинные своды коридорного потолка, с которого и летом падают капли. Вдоль коридора несколько своеобразных арок, ведущих все дальше и дальше вглубь. Полутемно. Старое здание… Сколько писали, ругались, просили — никак не переведут… Так и сгнием здесь — в сырости и этих запахах… «Органики — самый пахучий народ», — как сказал проректор на последнем совете. Вот и пахучий! Да еще такие условия!.. Все эти мысли автоматически, по привычке проходят в голове Михаила Алексеевича, пока он шествует по угрюмому и гулкому коридору. Из верхних, застекленных проемов лабораторных дверей струится дневной свет, но вообще темно, темно. Говорили, говорили Клаве, чтоб и днем зажигала свет в коридоре. А то черт знает что… И вообще, сколько…
Мысль прерывается, ибо Михаил Алексеевич открывает обитую стертым дерматином дверь четвертой лаборатории, в которой обычно работает. Привычные ряды столов, стояков и полок с реактивами, шкафов, весов и штативов. В дальнем углу бросается в глаза новый, свежевыкрашенный в ярко-желтое вытяжной шкаф. Вокруг его отводной трубы в потолке образовалось мокрое пятно: и тут откуда-то подтекает. Потолок и здесь — сводчатый и сырой. «Ничего, скоро переедем. Уже действительно скоро», — привычно думает Михаил Алексеевич. Минуя столы и кивая студентам, стоящим и возящимся за ними, — полки с пробирками, колбами, весами, перегонными аппаратами загораживают людей, и каждый из них, по мере твоего шествия, возникает как бы неожиданно — Михаил Алексеевич подходит к окну. Окно тоже старинное, сводчатое, с прочной ржавой решеткой. Оно выходит в пустынный угол двора. Стена сарая, кучки шлака, ржавые железные ободья; красная до черноты, переломанная лебеда и облезлая полынь, жилистые репейники. Со странным вниманием и грустью созерцает Михаил Алексеевич этот клочок земли. «Есть ли у меня крючок второй номер?» — думает он. Потом поворачивается и идет назад — приобщается к жизни, наладившейся внутри лаборатории.
У ближнего к окну стола — его аспирант Толя Волков, талантливый и упорный малый. У него вид молодого аскета. Сухопарый, поджарый, высокий, черный клокастый чуб, горящий взор, тонкое, удивительно тонкое лицо: узкое, и нос узкий, и в профиль даже не с горбинкой, а округлый, как лекало; и все линии лица тонкие и одновременно плавные, легкие. Красивый парень. Ему бы на волю, а он… самосожженец. Ну, что ж. Каждому свое. Вольному воля. Хочешь — сиди с утра до вечера в лаборатории. Да ведь двадцать-то четыре года случаются раз в жизни. Впрочем, молодец парень. Настоящий ученый человек. Глядя на таких, теплеешь душой.
— Ну как?
Михаил Алексеевич замечает в своем голосе интонации, отдающие неким невольным подобострастием. Нынешние научные таланты — это не они, не Михаил Алексеевич и его друзья. Что они? Как ни верти — полуученые, «ударники» в науке. Эти же — настоящие ученые. Тем не менее они, Михаил Алексеевичи, пока командуют. А эти должны подчиняться. И потому неловко.
— Пока никак. Пробую то, пробую это, но осадок все время белый, — улыбаясь и взглядывая на Михаила Алексеевича, отвечает Волков. В его улыбке нет ничего обидного, но Михаил Алексеевич все же настороже. Даже то, что Волков ответил лишь «пробую то, пробую это», а не сказал конкретно, что же он именно пробует, несколько неприятно: не снисходит до объяснений, просто отговаривается. Михаил Алексеевич знает, что Волков относится к нему, своему шефу, несколько скептически: «Старые кадры… Спектральный анализ не может освоить…» Так он говорил о нем; а ему, конечно, как бы между прочим передали. Ну и черт с ними. И черт с ним, с Волковым: он, в конце концов, прав. Сидя день и ночь в вонючей лаборатории, можно позволить себе роскошь пошутить над шефом.
Михаил Алексеевич полминуты молча смотрит на волковский штатив, потом двигается дальше. Но тут распахивается дверь, и раскрашенная и взлохмаченная, как индеец, девица бешено вопит:
— Там хлор пошел! Хлор пошел!
Образуется суматоха, все бросаются к двери, и никто не может протиснуться. В душе у Михаила Алексеевича мгновенно срабатывает некий четко налаженный механизм; там появляются собранность и странное сухое равнодушие. Он берет со стола колбу с этикеткой NH3, достает платок, смачивает, нюхает. «Слабо, нет 25 %. Ну, ничего».