Шрифт:
На второй вечер поминок мулла даже несколько раз просил людей выйти из мечети: как говорится, яблоку было негде упасть. В мечети раз десять за вечер сменилась толпа людей, и все равно остались такие, кто так и не смог протолкаться к деду, чтобы высказать ему соболезнования. Новость о смерти моего отца в городе передавали из уст в уста, и всё новые люди приходили. Весь цех гончаров и кирпичников был здесь, с чадами и домочадцами, и другие торговые цеха, в особенности, конечно, торговцы сахаром; члены торговой палаты, купеческих гильдий, опять-таки со своими людьми и помощниками; и бывшие дедовы компаньоны из Тегерана, Али-абада, Кума и Верамина; и религиозные группы Фатимы и «последователей Хусейна», и юношеское движение «Племя бану Хашими», и «Азербайджанцы – шииты Тегерана» – это все не считая «последователей Хусейна» из нашего квартала, которые сами выступали в качестве принимающей стороны. Сколько раз наполняли заново котлы с угощением – и не спрашивай… На заднем дворе кипела работа: огонь пылал под котлами, и рис варили мешок за мешком, и масло добавляли, и мясо передавали порцию за порцией…
Так о чем я говорил? Быть мужчиной, настоящим мужчиной… Я говорил о дедушке. Не думайте, что он сел в принесенное Искандером кресло: нет, ни за что! Десять вечеров выстоял на ногах…
Быть мужчиной; я говорил о дедушке. Мужчина не сидит в кресле. Как он сам сказал, это было бы неуважением к гостям. Когда мужчина слышит новость о гибели Абдель-Фазула, ему хочется заплакать, но он сдерживается. Говорит, это было бы неуважением к гостям. Мужчина ест после того, как все поели, а когда на второй вечер еды стало не хватать, он вообще перестал есть. Иначе неуважение к гостям. Мужчина до последнего посетителя стоит в дверях, приложив руку к груди. Ему говорят: господин, вам пора зайти в дом. Отвечает: неуважение к гостям. Но вот, кстати: что же, мужчина не мог дать отпор Каджару? Силенок не хватило? Не смог выбросить Каджара вон. Нет, он мог бы это сделать, но не стал. Сказал: слово Каджара – это слово гостя, а если я его не уважу, значит, я не уважаю гостей…
Мужчина десять вечеров простоял на ногах. Но он уже был стар, и не выдержал, и после десятого вечера свалился в постель. К нему пришел доктор Фандоги, только что вернувшийся из Европы, – кстати, наш дальний родственник. После долгой хвастливой и жеманной болтовни объявил диагноз: ишиас, воспаление седалищного нерва. Вообще-то это уже был рецидив дедовой болезни поясницы. И врач, узнав об этом, рассердился: раз вы этим уже страдали, зачем на ногах стояли столько времени? Десять вечеров! Дед в ответ только улыбался. Фандоги говорит: я сам пять вечеров приходил и ни разу не видел, чтобы вы присели, а ведь вам стул принесли… Теперь, мол, вам необходим отдых: месяц не вставать, постельный режим. Дед опять лишь улыбался…
Недели не прошло со смерти отца, как с соболезнованиями опять явились старые дедовы компаньоны, вместе со спортсменами зурхане. А как только услышали о посещении доктора Фандоги, тут же послали за своим собственным врачом-гомеопатом. Тот надел свою белую чалму и рабочий плащ и вскоре явился, хотя и без докторского фонендоскопа и без чемоданчика, которые были у Фандоги. Он тоже сказал, что проблема в пояснице. Так и заявил тренеру из зурхане:
– Он убил свою поясницу. Это не шутки: потерять сына, когда тот только-только в свой лучший возраст вошел, первая седина, так сказать. Любой бы на его месте… В общем, нижние спинные позвонки… Но то, что французик наговорил, будто причина в долгом стоянии на ногах, это неправда. Если бы это было так, почему до смерти сына не случилось рецидива?
Тренер и другие согласились, а врач-гомеопат продолжал:
– Разве он раньше не на ногах стоял? Можно подумать, в кресле-каталке ездил! И раньше стоял, все мы стоим, не на четвереньках же ходим. Вот и вы стоите же на ногах, почему с позвоночником у вас нет проблем?
И опять все согласились, одобряя рассудительность гомеопата. Дед – тот вообще никого не слушал, лежал в постели и молился беспрерывно. Причем он отказался лечь на железную кровать, говорил, что если придет гость, то гость сядет на полу, а как он будет лежать на кровати? Неуважение к гостю…
Перед уходом врач-гомеопат что-то зашептал на ухо тренеру. Тот, в свою очередь, отвел в сторону Искандера (теперь, после смерти моего отца, Искандер с семьей опять поселился у нас на заднем дворе). Что тренер говорил Искандеру, я не расслышал, но расслышал вывод, который сделал сам Искандер:
– Правильно говорят: дело серьезное. Поясные позвонки – это вам не шутки, тут мы своевольничать не дадим…
Искандер с семьей заново обустраивались на нашем заднем дворе. Карим с утра до вечера был на нашей половине, мы с ним сидели на крыльце, и я старался ни о чем не думать, да и он был молчалив. Он все пичкал меня едой и сладостями:
– Ешь! Что муршид говорил в зурхане твоему деду? Еда, мол, наполовину питает тело, наполовину дух. Сам же ты это рассказывал, дуралей! Еще до смерти отца твоего, когда ножки и головы ели! Вот сейчас дух твой – в дерьме, значит, тело должно питаться…
Вечером приходил Моджтаба и тоже сидел с нами, рассказывал, что в школе делается. Соболезновал мне, удивляя нас с Каримом своей вежливостью – и ко мне, и к Кариму обращался на «вы»:
– Дорогой Али, вы должны крепиться. Возможно, ваш отец был бы недоволен, увидев, что вы вот так сидите и отчаиваетесь… Вместо того чтобы горевать, подумайте, что вы можете сделать такое, что его обрадовало бы …
Но мне делать ничего не хотелось. Вместо меня кивал и соглашался с Моджтабой Карим:
– Правильно вы говорите! – Карим подражая Моджтабе, перешел на «вы». – Правильно он говорит: вы должны кушать, Али! Это и ослу понятно. Тогда ваш отец был бы доволен вами…
Мне вообще ничего не хотелось, и даже есть. Дед лежал в постели и, маясь поясницей, с утра до вечера бормотал молитвы. Марьям тоже ни с кем не разговаривала, закрывшись в своей комнате. Когда кто-нибудь к ней входил, вытирала слезы платком и притворялась, будто пишет картину. Картина эта была сплошь черной! Тем не менее Марьям отступала от нее к противоположной стене и, прищурившись, взглядом художницы всматривалась в холст. И вот замечала какую-то ошибку в этой черноте и подходила, чтобы подправить ее, причем не кисточкой, а палочкой для чернения ресниц. И пользовалась она не краской, а тушью для ресниц из материнской склянки. Только после сороковин по отцу Марьям сочла картину законченной – а может, тушь в склянке кончилась. В общем, это было черное однотонное полотно, Марьям похоронила эту картину в саду под гранатовым деревом. У нас было два гранатовых дерева, и в этом году одно из них засохло, зато другое весной расцвело пышнее прежнего, словно за оба дерева старалось. Под ним мы еще зарыли вареную змею, а ведь змея очень много силы дает. Правда, не все с этим были согласны, и осенью эти несогласные могли бы видеть подтверждение своим сомнениям. Дело в том, что все плоды этого разросшегося и пышно расцветшего гранатового дерева оказались черными. Снаружи выглядели совершенно нормально, здоровыми и розовыми, но вскрываешь гранат, а там внутри все зернышки черные. Марьям сразу сказала, что это из-за ее черной картины, которую она там похоронила. Я возразил и напомнил ей о змее, которую мы зарыли рядом: змея слишком много силы дала, потому дерево и не выдержало, перегорело. Впрочем, я сам не очень был уверен в своих словах: может, права Марьям, а не я? Но событие, связанное с варкой змеи, весьма любопытное, смотри, например, главу «5. Она»… Что-что? Мы и так в главе «5. Она»? Да, действительно, ошибся я немного…