Шрифт:
– Конверт, – выдохнул Томми. – Она вручает ему письмо. Не отрывая взгляда от склянки, отец взял конверт и затолкал глубоко в карман сюртука.
Даже на расстоянии было видно, что лицо его неестественно бледно.
Затем он что-то сказал ей и взял склянку с камня. Держа емкость на вытянутых руках, будто она могла взорваться, он развернулся и чопорно зашагал в церковь. Женщина осталась снаружи. Теперь она стояла к нам спиной – съежившаяся фигурка посреди надгробий. Она не шевелилась – просто стояла, и нарциссы яростно качались у ее ног. Через пару минут отец появился из церкви. Уже без склянки. Он шел, словно бесплотный призрак. Машинально достал что-то из жилета.
– Деньги! – воскликнул Томми. – Он отсчитывает ей банкноты, смотри!
Так и было. Одну за другой, пока целая пачка купюр – и откуда он взял их? из личных сбережений? из церковных денег? – не перекочевала из его левой руки в правую. Он что-то сказал женщине, та протянула руку, и он отдал ей пачку.
И вдруг отец снова вспыхнул, ожил и закричал. «Еще раз», – расслышал я. «Гнев Всевышнего». А затем: «Запрещаю вам, когда-либо». Остальных слов было не разобрать, но до нас докатились их ярость и отчаяние, и нам стало страшно. Даже Томми вдруг словно уменьшился и побледнел. Дрозд вернулся и прыгал вокруг гнезда. Отведя взгляд от отца, я изучал идеальную симметрию четырех голубых яиц, и во мне зашевелилась Милдред. Не знаю, долго ли я смотрел на эти яйца – минуту или час. Но когда я снова поднял глаза, отец развернулся на каблуках и уходил в церковь. Женщина запихивала пачку банкнот в складки плаща. Затем внезапно развернулась и побрела по тропинке к церковным воротам.
И тут мы с Томми, изумленно открыв рты, узнали ее лицо.
Я клянусь (и Томми тоже): мы узнали не столько лицо, сколько его выражение.
Она пронеслась мимо нас и скрылась.
Некоторое время мы молчали.
– Я зайду к тебе завтра, – наконец проговорил Томми. – Мне пора в кузницу; отец меня побьет, если опоздаю. Справишься?
– Справлюсь, – солгал я. Я чуть не плакал. Кое-как я доковылял до дома и принялся потрошить и жарить сардины. Отец все не возвращался, так что я оставил рыбу и направился в церковь, где Пастор на коленях рыдал перед алтарем.
– Отец…
Он повернулся, круглое лицо в потеках слез.
– Ступай домой! – закричал он. – Ступай домой и запрись в спальне! Читай Бытие и не спускайся, пока я не вернусь и не позову тебя!
– Отец… Кто эта женщина?
– Ты ее видел? – прошептал он. Лицо его было восковое и бледное.
– Я видел, как ты спорил с ней.
– И что еще? – выдавил он. Слезы вдруг высохли, и лицо ожесточилось – я никогда его таким не видел.
– Ничего, – солгал я. – Я прошел мимо. Добрался домой. Сел и стал тебя ждать, потому что приготовил нам к ужину четыре сардины, рыбу Господню. А когда ты не появился, отправился тебя искать. Наверное, сардины уже сгорели, отец. И весьма далеки от блистательных.
– Будь прокляты сардины, Тобиас! – Вдруг Пастор задрожал всем телом. – Теперь ступай домой и молись.
Я повернулся и ушел. Во мне не нашлось мужества. Болел хребет.
Дома я истово молился, как не молился никогда. Жизнь изменилась. Руки мои дрожали. Я открыл Библию на книге Бытия.
«Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, – читал я. – И сказал Бог: да будет твердь посреди воды». [93] Да. Так все и было в Начале. Я воображал происходившее весьма четко. А кто нет, читая эти слова? Взгляд скользил вниз по странице. – «И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его породу его». [94] – Я посмотрел на плоды, которые собрал с тыквы, росшей на могиле матери. Я хранил их в спальне, в деревянной миске. В этом году плоды уродились не зелеными в пунктирную полоску, как исконные матушкины тыквы, и не желтыми гофрированными, как в прошлом году; они выросли оранжевыми и шишковатыми, с маленькими черными крапинками. Я вздрогнул. – «И сотворил Господь рыб больших, и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее: и увидел Господь, что это хорошо… [95] И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою. [96] И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку». [97]
93
Быт. 1:6.2:7, 22-23
94
Быт. 1:12.
95
Быт. 2:21.
96
Быт. 2:7.
97
Быт. 2:22.
Кость от костей моих и плоть от плоти моей. [98]
Несколько часов я прислушивался, не идет ли отец, а затем, когда входная дверь хлопнула, – к его бормотанию и всхлипам, доносившимся снизу. А затем впервые в жизни я услышал, как отец выругался: «Тысяча чертей и святые угодники!» – и зарыдал. Наконец, я заснул.
Утром, съежившись на стуле Пастора Фелпса, сидел человек, которого я не узнал. Волосы его совершенно побелели. Кожа выцвела до серости тусклого осеннего неба. На ужасное шаткое мгновение мне показалось, что он мертв.
98
Быт. 2:23.
Похоже, он ощутил мое присутствие, потому что открыл глаза. Увидев меня, он застонал и закрыл лицо руками.
– Отец?
Он медленно опустил руки и посмотрел на меня с ненавистью, жалостью и ужасом.
– Вчера, – с усилием выговорил он, – я встретил ведьму.
– Настоящую ведьму, отец? – прошептал я.
– Такую же настоящую, как мы с тобой. – Минуту он смотрел мне в лицо, затем отвел взгляд.
Я почувствовал, что краснею. Да, я узнал ее. Из снов, из видения во время Великого Наводнения и из Шатра Чудес. И Томми узнал ее тоже.
Это была Акробатка.
Когда лист умирает, его цвет так постепенно обращается из зеленого в коричневый, а кожица высыхает так незаметно и в то же время целенаправленно, что, когда он наконец падает с дерева – это скорее благословение, чем горе. Но наблюдать этот процесс ускоренным, и на примере не листа, а человека – о-о. Это грустное зрелище – и теперь я являлся свидетелем, как день за днем мой отец лишается веры. Его голос все больше терял убежденность, когда он молился, а отрывки из Библии, ранее приносившие ему наибольшее утешение, теперь, казалось, превратились в источник горькой иронии. Каждый день стал Шариковой пятницей, и я с содроганием глядел, как он набивает туфли стеклянными бусинами, преисполненный такой суровой решимости, что хотелось плакать. Однажды утром я даже заметил, что он посыпает рубашку зудящим порошком из семян шиповника. В своем безумии он отказывался говорить об Акробатке, и всякий раз, когда я открывал рот, желая задать вопрос, он поднимал руку и останавливал меня с такой трагической гримасой, что у меня не хватало духа продолжать расспросы.