Шрифт:
Вернувшись в гостиную, я увидела кривоватую улыбку своего мужчины. Как будто он догадался о нужде, заставившей меня выбежать из комнаты, когда за мной летели хриплые смешки. Как будто он знал, что я не получаю никакого удовольствия, если трогаю себя сама. Он жадно целовал губы Наджат, любовницы Салуа, запустив руку между ее бедер. Сама Салуа развалилась на софе. Откинувшись на подушки, она курила с деланной рассеянностью, напуская на себя дрему. Позднее, я узнала, что ее трубка наполнена гашишем, который продавал ей карлик Мефта, швейцар в ее доме.
Я перевернула пластинку Эсмахан «Имта ха таариф имта, инни бахибек инта…» Потрескивание искажало чудный голос ливанско-египетской певицы, рано погибшей в автокатастрофе. Я нарочно села рядом с Салуа, чтобы показать, что не боюсь ее, и выкурила с закрытыми глазами свою третью за вечер сигарету. Я не хотела видеть, как Дрисс дразнит соски Наджат, не хотела знать, что его палец уже проложил путь в потайной уголок. Я вздрогнула, когда ясно услышала, как он сказал: «Ты совсем сухая. Я смочу тебя слюной».
Салуа, не скрываясь, положила свою руку, тяжелую как свинец, ко мне на колено. «Нет», — сказала я, вскочив. Нет, повторяла я, шагая по бульвару Свободы к дому тети Сельмы. Нет, отвечала я своей голове, которая туманно убеждала меня, что любовь никогда не выставляет счетов и не выносит приговоров. Нет, орала я Дриссу, твердившему мне во сне, что это всего лишь игра и он не любит никого, кроме меня. Когда я проснулась, я решила, что Дрисс — это ловушка, и мне надо спастись от него. Я знала, что, если решусь стать могильщиком этой любви, мне придется также нести ее труп, блуждать сорок лет в пустыне, потом признать, побежденной, что мертвое тело, которое я тащу, — на самом деле мой собственный труп.
Хадзима, соседка по комнате
Хадзиму толкнул в мои объятия лицей. Или, скорее, пансионат, шуршащий платьицами девочек, их причудами, обычаями и ссорами. У меня дома мать никогда не носила ни юбки, ни лифчика. И я с наслаждением любовалась на эти предметы туалета. Так я спутала вещи и тела и, желая первые, без всяких угрызений совести любовалась вторыми. Молодая кожа, созревающие груди, бедра, переросшие детство и завоевывающие себе новое место под солнцем, — все это вызывало у меня безумное любопытство и некоторую зависть.
Как-то раз ночью Хадзима, самая красивая и самая дерзкая девушка в пансионате, приподняла одеяло и скользнула в мою постель.
— Согрей мне спину, — приказала она.
Я повиновалась. Слишком машинально, по мнению Хадзимы, потому что она недовольно вскрикнула:
— Осторожнее! Ты же не шерсть вычесываешь.
Я гладила ее кожу повлажневшей раскрытой ладонью. Она и правда была шелковой. Атлас ее подрагивал под моими пальцами, чувствующими каждую родинку.
— Ниже, — сказала она.
Я дошла до изгиба поясницы. Хадзима не двигалась. Потом я приподнялась на локте и заглянула в ее лицо. Она крепко спала.
Все повторилось назавтра и в следующие дни. Каждый раз она засыпала или притворялась, что спит. Однажды она вдруг повернулась и доверила мне свою едва сформировавшуюся грудь. Дрожащими пальцами я прикоснулась сначала к одной груди, потом к другой. У меня было такое чувство, словно чужая рука ласкает мои собственные груди. На следующий вечер я осмелела и скользнула пальцем в ее едва прикрытую пушком щелочку. Хадзима вдруг выгнула спину, забилась в судорогах, и мне пришлось закрыть ей рот рукой, чтобы заглушить стоны умирающей. Хадзима была лучше Нуры, драматичнее, ароматнее.
Дни шли за днями, и мы с Хадзимой стали встречаться каждую ночь. Мы говорили, что спим вместе, «потому что так теплее», и это не удивляло наших товарок по комнате. Когда я стала взрослой, я улыбнулась, подумав, что на самом деле наш дортуар был не чем иным, как вопиющим лупанарием, процветавшим под носом у надзирательниц и словно в насмешку над распорядком интерната.
В классе я смертельно скучала — учеба казалась мне более полезной для горожанок, чем для такой деревенщины, как я. Трудно убедить потомка многих поколений безграмотных — и гордящихся своей безграмотностью — крестьян в преимуществах учения! Моя лень сердила учителей, но мне вовсе не хотелось им угождать. Я проводила время, глазея на облака и ожидая Хадзиму.
Однако мы с Хадзимой расстались в конце года, без слов, без слез и без клятв. В нашем возрасте слово «любить» не отдавалось эхом в сердце, а однополые ласки не предполагали никаких последствий. Секс — это иб: непристойность, возможная только между мужчинами и женщинами. Мы с Хадзимой лишь готовились к тому, чтобы встретить самца.
Что касается моего тела, оно менялось с такой головокружительной скоростью, что казалось невозможным когда-либо его нагнать. Оно удлинялось, вытягивалось, расширялось и округлялось даже во сне. Оно было похоже на мою родину — страну молодую, трепещущую от нетерпения, только что расставшуюся с колонизаторами, но не разошедшуюся с ними окончательно. На севере открывались текстильные фабрики, угрожая отцу разорением, а молодые мужчины, отъевшиеся и обучившиеся, начинали считать, что деревня не подходит для них, что она слишком тесна для их голов, набитых уравнениями, социалистическими лозунгами или панарабистскими мечтаниями.