Шрифт:
В воспоминаниях о Мережковском Гиппиус подчеркивает, что после чтения злополучного стихотворения она никогда не слышала о Мережковском и никогда о нем не думала. Однако, вероятно, тематика, заданная «Буддой», против воли прорывалась в беседах со знакомыми, особенно «литературными». Если совершить этот смысловой допуск, сразу становится ясна психологическая подоплека упомянутого выше «сценария» представления Мережковского Гиппиус, придуманного Якобсоном (равно как понятна и последующая реакция самой Гиппиус).
«Вдохновившись Буддой, – вспоминает она, – Якобсон придумал довольно глупую фантазию: попросил гимназиста поэта Глокке ‹…› сказать мне, что у него живет буддист из Индии, ходит в халатах и ни с кем не разговаривает… И вот тут-то произошла странность, которую я сама не могу объяснить: когда Глокке со своими подробностями рассказал мне про буддиста у Якобсона, я вдруг сказала: все это вздор. Никакого нет буддиста, ни халатов, а живет у Ивана Григорьевича просто Мережковский. Глокке опешил: кто вам сказал? Но мне никто ничего не сказал…»
И действительно:
Пробил час – пора идти!Что же тут еще говорить?
В эти нюансы «заочного знакомства» с будущей героиней «боржомской истории» Мережковский был, видимо, не до конца посвящен. В поэме «Вера» герой просто переживает миг узнавания:
По праздникам устраивался бал В курзале. Гул Боржомки заглушая, Оркестр военной музыки играл; За парой пара, вихрем пролетая, Кружится в легком вальсе; блещет зал; И после света кажется темнее Глубокий мрак каштановой аллеи. Однажды на таком балу, случайно Сергей увидел девушку. Она Была блондинка, высока, стройна… Предчувствием, почти боязнью тайной В нем сердце сжалось… Старался не глядеть – и все глядел; И как порой страшит и манит бездна, Не взор, не прелесть юного чела, — К ней сила непонятная влекла.В «документальном» свидетельстве Гиппиус (в общем совпадающем с «художественной версией») уточняются некоторые подробности этой встречи. То, что Мережковскому казалось случайным, было со стороны Гиппиус заранее подготовленным и, надо думать, загодя срежиссированным действом, благо она была хорошо осведомлена о взглядах и привычках «буддиста».
«К залу боржомской ротонды примыкала длинная галерея, увитая диким виноградом, с источником вод посредине, – описывает она „декорацию“, в которой происходило свидание. – По этой галерее гуляют во время танцевальных вечеров или сидят в ней не танцующие, да и танцующие – в антрактах. Там, проходя мимо с кем-то из моих кавалеров, я увидела мою мать и рядом с ней – худенького молодого человека небольшого роста с каштановой бородкой. Он что-то живо говорил маме, она улыбалась. Я поняла, что это Мережковский. ‹…› Я была уверена (это так и оказалось), что Глокке и Якобсон уже говорили обо мне Мережковскому (о нашей „поэтессе“, как меня тогда называли), и, может быть, тоже с восторгом, Глокке даже, может быть, читал ему мои стихи. Думала также, что Мережковский их восторга, как я о нем, не разделял. Не последнее, а все это вообще мне было неприятно. Потому, должно быть, когда в зале ротонды, после какой-то кадрили, меня Глокке с Мережковским познакомил, я встретила его довольно сухо, и мы с первого раза стали… ну, не ссориться, а что-то вроде. Мне стихи его казались гораздо хуже надсоновских, что я ему не преминула высказать… Однако после первой встречи мы стали встречаться ежедневно, в парке, на музыке и у Якобсона… Но почти всегда разговор наш выливался в спор».
С этого момента события начинают стремительно развиваться сразу в нескольких, так сказать, смысловых плоскостях, синхронно наслаиваясь одно на другое. Разобраться в их сложнейшей, качественно разнородной, «достоевской» мотивации непросто: в эти первые летние дни 1888 года коллизии выстраиваются не на года даже – на десятилетия.
Первое, что оказывается отмеченным во всех источниках, сохраняющих свидетельства об этих днях, – безоговорочное признание сразу возникшей исключительной «интеллектуальной совместимости»: друг друга находят идеальные собеседники. Значение этого события как для Мережковского, так и для Гиппиус трудно переоценить.
Мережковский до сего момента был отнюдь не избалован не то что «поклонницами», но даже и просто «слушателями», – его смутные мечты о «новом искусстве» для «новых людей» не находили радушного приема даже в ближайшем петербургском окружении. Сейчас же он обрел единомышленника, понимающего с полуслова то, в чем даже он и сам не был до конца уверен (до символистского «бунта», напомним, оставалось еще три года).
Что касается Гиппиус, то для нее явление Мережковского среди мирной и косной провинциальной жизни, по-видимому, имело «онегинский» характер – до того все ее «романы» кончались горестной записью в дневнике: «Я в него влюблена, но ведь я же вижу, что он дурак».
Вообрази: я здесь одна, Никто меня не понимает, Рассудок мой изнемогает, И молча гибнуть я должна. (А. С. Пушкин «Евгений Онегин»)В «онегинских» реминисценциях подается рассказ о пробуждении в героине чувства к столичному гостю и в поэме Мережковского:
Ей нравился его свободный ум, Непримиримый, дерзкий и печальный. У них так много было общих дум; Поклонники, интриги, сплетен шум — Ей чуждо все в глуши провинциальной. Так лилия порой грустит одна Среди болот, чиста и холодна.В. А. Злобин, несколько пристрастный в отношении Гиппиус, дает следующую характеристику завязки «боржомской истории»:
«Гиппиус… лишь по неопытности – ведь ей всего девятнадцать лет – не чувствует внутренней слабости за внешним блеском, которым он ослепляет „литературный“ Боржом (его ослепить, кстати, было нетрудно). Его восприимчивость, его способность ассимилировать идеи граничит с чудом. Он „слушает порами“, как она говорит, и по сравнению с ним она – груба. Но у нее – идеи, вернее, некая, еще смутная, не нашедшая себе выражения реальность, как бы ни на что не похожая, даже на рай, – новая планета: „Какие живые, яркие сны!“ – это все, что она может сказать.