Шрифт:
Крыши сыпали в золотые мрежи дня чиликавшими алмазами и хрусталем. По трубам с грохотом сползали льдинки, и все влажнело, искрилось...
Пимен снимал со стен газетные простыни. Строчки косились, ползли к полу, и из-под них выплывали глаза:
– Это ты? Все такой же? О-о-о!
Пимен оглядел их и встревожился... Одной пары глаз, самых нужных, самых дорогих, не было. С трудом вспомнил чьих, покраснел и глянул в угол. Там было пусто... Метнулся к шкафу, под кровать и почти крикнул:
– Да где же он? Разве я отвез его?
– Кого?
– Где Кандальник?
– Да я же продала его...
– Ты? Его?
– Конечно... Еще в больнице говорила тебе. И ты согласился, даже торопил меня. Успокойся, сядь...
– А как же фабрика? И кому продала?
Пимен хмуро выслушал Фелю, и Кандальник представился ему среди розовых, упитанных, как в тюрьме, скованным коврами, блеском и холодом чужоты...
– Да разве для них я его писал?.. Дьяволы...
Зубы скрипнули.
Вечер, потухая, окровавил мольберт и натянутое на раму свежее полотно. На грунте серели контуры решетки, надзирателей и напруженной гневом руки Кандальника, - чтоб на ветру повседневных забот, печалей, тоски и радостей звала фабричные корпуса к неугасимому.
XXIII.
Надзиратели, дверь карцера, кандалы, решетки и полоса света ожили. А Кандальник был слепым. Вскинутой рукою, тьмою глазниц рвался в жизнь, а когда на лице его вспыхивал свет, деревянел. Кисть мутью задергивала его глаза. Тогда по нем пробегал трепет. Он бил веками в мазки, силился сбросить их, и увидеть.
Не раз, не два было так, и Пимен отделывал ожившее, улыбался порыву Кандальника увидеть и в волнении представлял его на окраине. Этого не перехватят ковры и глаза розовых, упитанных. Этот в сотни, в тысячи плеснет холодом кандального железа и дребезгом суставов под ударами молотков. И сотни, тысячи руками и спинами услышат его хруст, его веру в их огромность, силу и рост. Слышно же весенними зорями, как растут травы, - слышна будет и его вера. Толпы вместе с ним обожгутся о кандалы, вместе с ним их унизят руки тюремщиков. Они зазвенят и до выпрямляющих вспышек в груди будут глядеть на него и слушать.
Он всем и каждому скажет, всех и каждого спросит... И не словами, гневом, верой. Порывом - разбить или разбиться, - потом муки спаяет обреченных итти. Дрожь их спайки пройдет по толпе и толпам ветром упрямства и жажды мерзнуть, ошибаться, голодать, побеждать, строить, расти, но не быть заковываемыми. Его глаза, его напруженные руки и ноги в кандалах, как знамя, возьмут они в свою кровь для себя, для детей своих и для детей детей... И его глазами взглянут на жизнь.
...Такой вставала перед Пименом встреча Кандальника с толпою, с толпами.
XXIV.
Прозреть Кандальник должен был в туманный день. Пимен поправлял решетку, темноту в углу, лица надзирателей и похрустывал. Оставшись один, прислушался к себе и приник к полотну. В виски стучало. Руки пружились... Кистью разрезал в глазницах Кандальника муть и раздвинул ее веками. В веки замкнул два неба белков и пустил по ним зрачки в радужных кольцах.
Был полон сдерживаемой радости. Пронизал зрачки огнем, отошел и до крика прикусил губу: в глазах Кандальника не было ни гнева, ни веры, они брезжили удивлением. Раскрытый рот не трубил, не покрывал криком звона кандалов и стука молотков. Старший надзиратель глядел на него и кривил губы.
Эта усмешка, такая знакомая, знобящая, как на врага толкнула Пимена к полотну. Он шире раздвинул Кандальнику веки, притушил в зрачках его свет, углубил провалы щек и отошел. Из сердца его в голову и ноги брызнуло болью: в глазах Кандальника теплились укор и мука. Он как-будто стыдил надзирателей. Его заковывали, били молотками по ногам, даже день каторжанина глядел на него, а он стыдил...
Гнев взбурлил кровь, и кисть хрустнула в руках. Пимен, как ножом, вырезал ею укоряющие глаза, вытянул скулы и долго не отрывался от глазниц. Заглушал зыбь тревоги и от полотна отступил тихо, нагнув голову, будто ждал удара.
И глаза Кандальника ударили его: в них расцвела страдальческая улыбка. Рука казалась вскинутой придушенными слезами. Рот бредово лепетал:
– Как же? Меня, в кандалы? И закуют?
– Да, такого закуют и сгноят, - жарко шепнул Пимен и, словно струпья, снял кистью с глаз улыбки.
Преодолевая судорогу, гневно переносил волнующее из груди на полотно и верил: Кандальник прозреет, станет волною, посланной разбить или разбиться. Но Кандальник вновь глянул на него одинокой каплей: потерял силу размаха океана и всхлипами заглушал свои, только свои, муки.