Шрифт:
Русый покачал головою. Феля вновь напрягла память, но ни одного слова по-немецки не нашла в ней и развела руками.
Желтоволосый обрадованно кивнул ей, вынул часы, длинным ногтем указал на минутную стрелку и как бы описал круг.
Феля поняла: через час...
XII.
В сумерки иностранцы пришли с женщиной... И женщина услышала крики Кандальника, отозвалась на них одобрительным:
– А-а-а, - и по-русски шепнула Феле: - Вы извините, но я, кажется, все понимаю. Не удивляйтесь: я только переводчица. Просите как можно больше... Тысячу золотом.
Феля в испуге глянула на нее и удивилась: на лице переводчицы лежал след голодной, холодной, измученной Москвы. Переводчица кинула несколько слов иностранцам и шепнула Феле:
– Назовите сумму и не уступайте.
И громко:
– Так сколько вы хотите?
Рядом с розовыми Феля представила Пимена и замигала веками: Что это? Ведь, если она запросит тысячу рублей, иностранцы захохочут. Что им Кандальник?.. Может быть, они скупают здесь бриллианты, серебро, золото, предметы старины и искусства? Или кормят голодающих и изучают рынок? Зачем им Кандальник?
Переводчица коснулась ее плеча:
– Что же вы?
Феля с'ежилась и тихо уронила:
– Тысячу рублей...
Переводчица трелью перевела.
– Пффф, - перекосил губы русый и покачал головою.
– Они привыкли у нас к жалким ценам, - об'яснила переводчица и шепнула: - Не уступайте... возмутитесь, взмахните рукою.
Феля как бы зажала в ладонь дрожавшее от отвращения сердце и откинула голову (так в опере артистки делают):
– Нет.
Иностранцы выслушали переводчицу и пожали плечами. Русый скучающе заиграл губами, небрежно приподнял газетную простыню и насторожился. Из-за простыни в него впилась толпа глаз рабов. Желтоволосый и переводчица нагнулись и раскрыли рты.
– Нельзя!
– крикнула Феля.
Простыня с шуршанием приникла к стене, но глаза рабов еще бродили по иностранцам. Переводчица жарко заговорила, и в руках желтоволосого появился из рукава вытянутый желтый портфель.
– Покупают. Проверяйте. На советские 150.000.000 рублей.
Феля нетвердо подошла к столу, пошуршала пачками денег и кинула их на диван. Сквозь дымку видела: с Кандальника сняли занавеску, он вспрыгнул на руки желтоволосого иностранца, отвернулся и, качаясь, поплыл. Прощальные слова смял хлопок двери. Шаги замерли... Но глаза Кандальника были еще в комнате и укоряюще полыхали от двери:
– Продала? с кандалами? упитанным? Эх, ты-ы.
XIII.
Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет, завтра перевезет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели... Четыре года тому назад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое стеною стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней, матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока и с каждым днем выше, выше... А юность дальше, ярче, синее...
Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть шевелятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.
– Сестра, позовите доктора.
– Он уехал.
– Неправда. Мне очень нужно.
– Обход кончился. Что вам надо?!
– Попросите согреть мое платье: я уйду.
– Не капризничайте!
– Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.
– А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?
– Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!
– Не кричите!
– Позовите доктора!
– Не стану!
В глазах темно. У сердца топорщится пружина - дззинь!
– и в голову огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют. Звенит кружка, хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:
– Успокойтесь, успокойтесь.
– Моренец.
– Воды, воды.
– Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не спала... Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас... Вот так.
Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:
– Тах, тах.
Стыдно в глаза глядеть.
XIV.
За больничной дверью мело, кружило. Столбы вторили жалобам проводов. В лицо плеснуло стытью и тут же обмахнуло тягучим февральским запахом талого.
Снежинки нитками пушистого гаруса спешили к снежным холмам, к мостовой. Сквозь них мелькали лица, головы. Мигнуло синью Фелиных глаз и мимо: чужие, похожие.
Ноги подгибались. На большой улице пустоту звенящего тела заполонило ошеломляющее.
Вьюга, из разбитых окон тянет стоячим холодом. Как и тогда, в ноябре, когда заболел. Но теперь сквозь белый пушистый гарус новые вывески кричат:
– Купи!
Под вывесками, за стеклами, светляками переливаются огни. Пасхальными столами пучатся подоконники: груды масла, колбас, бутылок, банок, печений. Шлепают разбитые сапоги, мелькают лохмотья, меха, шелка, дыры, в дырах посинелое тело. Из отрепьев тянутся руки. Чавкают бухлые мокрые лапти. Из-за стекла глядят розы, сирень, солнышки мимоз.