Шрифт:
Ночь казалась бесконечной, долго пришлось ждать рассвета. Лийвамяэские Март и Лиза так и не сомкнули глаз после того, как всадники увели Ханса. Лиза, сгорбившись, сидела на кровати и плакала. Старик лежал на соломе и предавался грустным размышлениям. Странное дело! Вот и остались они опять со старухой вдвоем, без детей, как много лет назад, с той лишь разницей, что тогда они были молоды, а теперь — старики.
К одиннадцати часам на мызе собралось много народу. В толпе были даже дети. Все жались к сторонке, незаметно переходили с места на место и шепотом переговаривались между собой. Господский дом охраняли солдаты. Кого тут боялись, кто мог напасть на мызу? Может быть, ожидали поджигателей и грабителей? Потом выяснилось, что в мызном погребе содержались арестованные ночью крестьяне.
Долго ждал народ. Как видно, господа еще отдыхали с дороги, поэтому солдаты почти до половины второго топтались вокруг дома. Наконец в доме началось движение.
Народу приказали собраться на поле возле Лийвамяэ, где над виновными состоится суд. К двум часам всадники пригнали туда арестованных. Явились также господа с мызы и несколько офицеров. Два кубьяса притащили большие охапки розог. И все без объяснений поняли, что здесь произойдет: ведь в толпе были старики, которые в свое время не раз отведали дубинки кубьяса. Значит, опять начинается старая песня.
Судебное разбирательство было коротким и несложным, так как господа являлись одновременно и истцами, и свидетелями. Из обвиняемых никого не допрашивали. Да и зачем? Ведь барон знал дело лучше, чем кто бы то ни было. Офицеры не говорили по-эстонски, поэтому барон сам зачитал приговор. Тяжесть наказания измерялась количеством ударов. Лийвамяэскому Хансу присудили триста розог, двум крестьянам, стоявшим летом вместе с ним у господского крыльца, — по двести, остальным — всего было схвачено шестнадцать человек — от пятидесяти до ста ударов. Кое-кого из виновных помиловали, так как управляющий заступился за них перед бароном: они исправно отработали свои дни и выказали полное послушание. После того как приговор был объявлен, многие упали перед бароном на колени, прося пощадить их, обещая отработать дни и выполнять все, что он потребует. Так удалось избежать наказания еще двоим.
Толпа стояла притихшая и испуганная. Слышался только шепот, сдержанное всхлипывание и вздохи женщин.
Перед началом расправы барон обратился к толпе со словами:
— Я обещал штудировать ваш дело и тогда вас позвайт, — сказал он. — Теперь я это сделаль, и я вижу, что молодой барин был прав и что вы есть бунтовщики. И это я желайт вам сказать сегодня, чтобы вы зналь, что господин барон держит свой слово.
Явился на место наказания и пастор в полном облачении; как видно, он пришел сюда прямо из церкви, после службы. У многих при виде пастора появилась надежда, что жестокая кара минует их. Затеплилась надежда и в душе лийвамяэской Лизы; она схватила своего старика за руку, потащила его к пастору, и оба упали на колени. Лиза воздела к небу сложенные руки и стала молить господина пастора спасти ее сына.
— Кто ты такая? — спросил пастор.
Лиза назвала себя и своего сына.
— Ах, это ты и есть лийвамяэский Март? Ты вырыл яму, чтобы найти клад, а в нее прыгнула твоя дочь? — обратился пастор к Марту. — Сын мой, ты совершил великий грех перед господом: в погоне за маммоной ты вырыл могилу для своей живой дочери.
Барон, слышавший слова пастора, спросил его о чем-то по-немецки. Потом сказал Марту:
— Ты, негодяй, роешь яму, портишь моя земля, ты тоже получайт своя плата.
Ханс стоял, понурив голову, крепко стиснув зубы. Едва ли он понимал, что родители пытаются облегчить его участь.
Пастор стал причащать приговоренных. Сперва он укорял и бранил их, призывая к покорности и покаянию. Упомянул он и о милостивом господине бароне, который просил за них; потому-то смертную казнь им и заменили розгами. Все пали на колени, только лийвамяэский Ханс продолжал стоять, опустив голову. Его лицо и поза выражали упрямство и строптивость.
— Сын мой, почему ты не смиришься перед лицом господа, почему ожесточаешь сердце свое? — обратился наконец к нему пастор.
Ханс продолжал стоять, будто ничего и не слышал, будто не понимал, что и сам он, и все эти люди находятся здесь, посреди мызного поля, окруженные всадниками.
— Господь не позволяет глумиться над собой! — воскликнул наконец пастор. — Что человек посеял, то и пожнет; кто помышлял лишь о плоти, пожнет вечную гибель, кто помышляет о душе, тот пожнет вечную жизнь. Каждый, кто восстает против начальствующих — восстает против бога, а кто восстает против бога, тот погибнет.
— О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! — вздохнул кто-то в толпе.
Пастор стал подносить приговоренным святое причастие. Когда он подошел с освященным хлебом и чашей к лийвамяэскому Хансу, тот не принял святых даров.
— Сын мой, почему ты не хочешь просить господа, чтобы он укрепил тебя? — произнес пастор серьезно, почти с грустью. — Внемли, юноша, его голосу, может быть, он в последний раз в твоей жизни взывает к тебе.
— Дайте тем, кто ждет от этого благодати, — ответил Ханс. — Если господин пастор желает мне добра, пусть попросит тех, кто стоит там, чтобы они заменили мне розги расстрелом.