Шрифт:
— Ну что об этом говорить, теперь все позади, — утешил Мерихейн прислугу.
Но матушка Коорик не могла молчать, когда дело касалось ее наиглавнейшей слабости — чистоты. В молодости матушка Коорик служила у «господ немцев» и накрепко усвоила полученные там уроки, так что привычка поддерживать чистоту превратилась у нее чуть ли не в манию. Она готова была мести, мыть и скрести беспрерывно. Будь матушка Коорик ученой дамой из числа «синих чулок», она непременно написала бы какой-нибудь научный труд или трактат, в котором как дважды два четыре доказала бы, что чистота — первооснова всех людских добродетелей, что чистота — единственно надежное средство сделать человека счастливым, будь он хоть семейным, хоть холостым, более того, в чистоте — спасение человечества. Конечно, такое утверждение, как и всякая иная хорошая вещь, могло бы вызвать массу возражений; проповедям матушки Коорик о чистоте сумел бы возразить и Мерихейн, но обычно он никогда этого не делал, просто молчал, а молчание, как известно, знак согласия. Но сегодня все получилось по-иному. Сегодня у Мерихейна возникло желание побеседовать немного с матушкой Коорик. Может быть, он боялся, что с уходом прислуги ему станет тоскливо одному, а может быть, все-таки жалел, что молодежь его покинула.
— Послушайте, матушка Коорик, — сказал Мерихейн, — мне кажется, чистота иной раз может обернуться не меньшим злом, не меньшим пороком, чем, к примеру, разврат.
— Фи, господин! Как только у вас язык повернулся говорить такое!
— Это совершеннейшая правда, — возразил Мерихейн.
Прислуга рассмеялась.
— Чему вы смеетесь? — спросил Мерихейн.
— Тому, что мужчины остаются мужчинами, будь они хоть господа, хоть простые мужики.
— А ваш тоже такой?
— Мой старик только тем и занимается, что чистоту проклинает.
— А может быть, все же правда на нашей стороне?
— Не говорите так, господин. Когда я была еще невестой, мне как-то сказали, что жених мой грязней поросенка, а я ответила: не беда, уж я его вычищу, я его отмою.
— И отмыли?
— А то как же! Ну он и упирался, ну и ругался, да только я не сдавалась, и победа осталась за мною. Господин должны были бы его тогда видеть, старик сделался точно огурчик…
Мерихейн слушал и думал: «Бедняга старик, чего только не довелось тебе вытерпеть от добродетелей твоей жены. Вообще всякая добродетель — вещь несносная, разумеется, в том случае, если она не порождена каким-нибудь недостатком или несчастьем…» Мерихейн, вероятно, еще поразмыслил бы о сути добродетели, если бы матушка Коорик не сделала вдруг крутого поворота к безропотному смирению, — она закончила с подавленным вздохом:
— Что поделаешь, уж такова женская судьба.
— И судьба эта тяжела? — осведомился Мерихейн.
— Как вам сказать, — ответила прислуга, почувствовавшая, как полегчала женская судьба уже от одного того, что Мерихейн задал такой вопрос. — Иной раз мне кажется, будь мой старик другим, мне бы еще горше пришлось.
— То есть будь не таким грязнулей? — уточнил Мерихейн.
— Да, будь он не таким грязнулей. — Матушка Коорик засмеялась. — А так иной раз до того смешным бывает, что, и одна оставшись, расхохочешься.
— Люди с чудинкой всегда интересны, — заметил Мерихейн.
— Вот и я говорю, что это за мужчина, если он даже рассмешить не сумеет.
— Ну, это и к женщинам относится.
— Нет, господин ошибаются. Женщина должна быть чистой, женщина должна быть опрятной, женщина — это зеркало дома, — возразила матушка Коорик, садясь на своего конька.
— Но ведь женщины такие и есть.
Матушка Коорик снисходительно засмеялась.
— Почему вы смеетесь?
— Господин смешит меня.
— Разве я не прав?
— Что понимают господин в женских делах.
— По-моему, все женщины до того опрятны, до того намыты, до того сверкают чистотой, что дальше ехать некуда.
— Если бы господин хоть один день убирали за ними да их белье постирали, тогда небось заговорили бы другое.
— Возможно ли? — воскликнул Мерихейн, разыгрывая удивление.
— Не хочется господину обо всем говорить, господин еще подумают, будто я так, зазря людей поношу. Но бог мне свидетель — для меня нет хуже работы, чем убирать за женщинами или стирать их белье. Этот хлеб — самый горький. Когда я прислуживала у Холмов, госпожа мне то и дело твердила: «Сегодня барышня должна быть чистой, барон придет». А в другое время…
— Что же было в другое время?
— В другое время о чистоте не очень-то пеклись.
— А свадьбу сыграли?
— Они-то? Холмовская барышня и барон? Как же, ждите! Покрутили любовь, да на том и покончили.
— И барышня опять перестала за собой следить?
Матушка Коорик промолчала.
— Вот видите, — сказал Мерихейн, — покуда барышня была добродетельна, она была неряхой, а как только начала любовь крутить, так и за чистоту взялась. Поверьте мне, матушка Коорик, мужчины точно такие же. За собою следят только те, кто возле женщин увивается, кто хочет им нравиться. А не будь этого желания нравиться, мы все жили бы словно поросята.
Такой вывод матушку Коорик не устроил, — во всяком случае, к ней это отнести нельзя, она всегда была и всегда останется опрятной, так же как ее старик был и продолжает быть грязнулей. Но доля правды в словах господина есть, матушка Коорик и сама могла бы привести на этот счет уйму примеров. Только пусть господин, упаси боже, не думают, будто она говорит пустое или сочиняет, человек с чистой совестью на вранье не способен.
Сегодня матушка Коорик, как и всегда, говорила чистейшую правду, более того, чистейшую божью правду. А раз уж дело дошло до божьей правды, стесняться не приходилось, речь матушки Коорик приобрела необычайную сочность и яркость, вещи назывались своими именами, так что Мерихейну порою казалось, будто он даже обоняет запах этих вещей. Мерихейн не очень-то верил во всякие истины, он вообще мало во что верил, но ко всяким запахам относился с большим уважением и даже называл их душой вещей. Вероятно, поэтому он от всего сердца потешался, слушая «пахучие истины» матушки Коорик, которая усердно их перед ним обнажала, и в конце концов, словно бы пытаясь извинить барышень и барынь, шутливо сказал: