Шрифт:
Строгое, стройное тело.
Брюнет поднялся тоже и — руки вывернув в боки, под шеей сзади кругло, плечи как бы вывихнуты — смотрел на нее, очевидно собираясь проговорить то некое, что вечно приходит на ум обиженному мужчине; «мужчина, женщина» — эти слова неизменно вертелись в мозгу, когда она, эта, была в поле зрения; слова «просто человек» если и приходили, то вторым планом… Он собирался; тут встал — «лениво» — и Алексей и сказал «что-то» и «сонное» и «спокойное» — знал я его; Алексей тоже, хотя и вяло, взял руки в боки; он был в черных плавках. Ее купальник был ядовито-синий. Ныне они составляли живописную группу — трое, олицетворение силы, смуты, яркости и угрозы; белый песок; сзади — бело-искристая эта, в тот миг светло-синяя атмосфера моря; там — лес; пальмы.
Ирина сказала что-то, беря Алексея за руку; явно то было — «Пошли отсюда».
Она была довольно высокая, но без каблуков на голову ниже обоих мужчин; женственно и жестко смотрела она снизу вверх то на одного, то на другого; испугана или обеспокоена она не была; возникшее напряжение жизни она воспринимала и холодно, и спокойно-подтянуто. Собранно.
Они повернулись; она впереди, герой сзади пошли, отошли, сели на песок: он — лениво полулежа и облокотившись (локоть сыпуче, глухо ушел в песок), она — снова эдак, по-женски.
Брюнет остался на месте — руки в боки; он, конечно, нечто хотел сказать вослед — не решился — потупился — повернулся; пошел к воде.
Мы провалялись еще с час; хорошо — тепло; вольный ветер не навевает тревоги.
Но путь далек; впереди — Сьен-Фуэгос; может, там Пудышев?
«А может, и не там», — подумал я с легкостью; едем.
Едем.
Хагуэй, Камагуэй.
Вот названия, типичные для Кубы.
Не люблю названий; но есть названия и названия.
Хагуэй — это дерево и городок, Камагуэй — провинция и город, но не в этом дело.
В них, в названиях, — испанские удаль и строгость одновременно; в них — память об индейском предании, хотя индейцев давно уж нет; в них — вольность самого звука, особенно туда, к концовке: эти волны, марево умирающие, замирающие: Хагуэй, Камагуэй; в них — специфика этого острова сравнительно с остальной Латинской Америкой. Последняя — нынче вроде бы единое; но место, как и везде на Земле, есть место, и единство проблем, рас и (даже) языка тут не панацея; он и язык-то; Петр Петрович клялся, что с трех слогов отличит аргентинца от колумбийца, венесуэльца: у тех, в Аргентине, — у них «придыхание» (будто в украинском?), у этих нет; по его же утверждению, венесуэльское произношение походит на кубинское (проглатывание звуков и пр.), но все же и тут — различные разницы… «Mundo hisp'anico», — говорили когда-то; но теперь это в Южной и Центральной Америке — дурной тон. Во-первых, они, главное, «вовсе не hisp'anico». Во-вторых, есть на островах, да там-сям и на континенте люди, и говорящие не по-испански. «Для чего же забывать об этом?» В Латинской Америке ныне — повышенное чувство языковой и расовой солидарности, равенства; на Кубе, совершенно положа руку на сердце, нет расовых проблем. С одной стороны, тут история и просто жизненная приспособляемость: при том могучем разнообразии расовых ступеней, которое существует в Латинской Америке и в таких местах, как Куба особенно, расовый вопрос был бы просто смерти подобен; напряженнейшее смешение рас тут порождает как раз своеобразную, как бы судорожно спешащую, пироксилиновую (сравнительно с медлительным толом, порохом) жизненную силу; с другой стороны, в Латинской Америке неимоверно силен сейчас политизм чувствования и мышления в противовес этнографизму и духовности. О последнем: многостолетнее яростное господство католицизма, а также масонство, водуизм, иное сектанство породили реакцию отталкивания.
Мы ехали; постепенно перед нами вставали зеленые холмы и жаркие дали восточных провинций — бывшей Oriente; в Сьен-Фуэгосе (парк огромный, улицы по холмам) его, Пудышева, не было; далее… далее.
Хагуэй… Камагуэй.
Первый был далеко позади, но слово стояло в душе; и это дерево: огромный, темно-зеленый шар.
Камагуэй (город) встретил газонами, этими громадными горшками-кувшинами, врытыми где попало: символ города и провинции; в Крыму, в Грузии такие же — для вина (пифос); здесь — были для воды; минутная остановка; у дощатого барачка дети играют в прятки; водит девочка: «Uno, dos, tres; cuatro, cinco, seis» (она выделяла голосом); я вспомнил свое детское: «Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать; кто не спрятался, я не виноват»; держит лицо глазами на руке, горизонтально положенной — в напряжении согнут локоть — на занозистый выступ доски: мы водили так же; вокруг суматошно прячутся: кто за киоск с водой и с оранжево-зелеными мандаринами, кто за пальму, кто за газик, стоящий у округло-неровно каменных ступеней, кто за деревце — как раз, по-моему, маленький хагуэй; все же: откуда это?
Откуда совпадения не только сути, но и ритуалов?
Откуда такая сила всечеловеческого единства при такой разнице: «доходит до мелочей».
Или влияние?
Но какое влияние через тысячи, тысячи верст; через океан.
Атлантида, что ли.
Поехали.
Да, вперед.
Хагуэй, Камагуэй.
Попайя — дерево; Попайян — провинция: где это?
Это — уже было?
Далее.
В Сьен-Фуэгосе мы узнали, что Пудышев, «уже точно», в Сантьяго; так.
Извечное влияние гор, будь то высокие, белые, или менее высокие зеленые, желтые, черные, неизбывно на человека; «выше гор на земле — только горы»; горы всегда правы; и знаешь заранее, а — все равно.
Жизнь сильна тем, что все равно сильно, когда и знаешь заранее.
Еще там, у этого Тринидада, в фиолетово-сиреневых кратких — перед черной южной тьмой! — сумерках поражает невысокий, раскиданный Эскамбрай — горные гряды, сьерры, торчащие округлыми и зубастыми пиками; Эскамбрай — само название: как Хагуэй, Камагуэй; в этой мгле они более сиреневы, чем сама атмосфера вечера в окружении; некие свет и тьма специфически служат им — ближним, дальним.
Сейчас мы, при ясном и полном солнце, созерцали предгорья (ныне знаменитой) Сьерра-Маэстры, медленно развертывающиеся и поворачивающиеся по мере быстрого хода нашей машины по легкому шоссе; пейзаж гор имеет законы; горы, в зависимости от воздуха, солнца и от всего остального, что не нам знать, кажутся то ближе, то далее, то выше, то ниже того, что на деле; кроме того, издревле удивительны перемены самого вида гор при мгновенной и незаметной смене ракурса на движении. Ты был уверен, что вон та скала похожа на льва и что это вечное ее состояние; и вдруг невидимый поворот — и весь лев распался; взор догматично, требовательно ищет знакомых форм — где, где лев… тщетно. Одни столбы и зубцы, торчащие в разные стороны; и вообще там, оказывается, было две скалы, разделенные довольно большой, ярко-зеленой, золотимой солнцем поляной; как же это?