Шрифт:
— Что ж, едешь?
— Лечу.
— Говорил уже с Пашей?
— Когда же я говорил? — отвечаю я, махнув ладонью в сторону двери Павла Григорьевича, к которой можно попасть, лишь пересекая всю «конуру».
— Ну да, — кивают они.
— А вы что так рано?
— Как рано? Это ты, господин, опоздал, — беззлобно хихикая, бормочет Гена, уже поворачиваясь к столу. Там у него чертеж схемы, тушь, сопротивления, проволока, бумага… все на ходу.
— Неужели? А я по дороге и на часы не смотрел. Считал, что нормально…
— Конечно, солнышко, зелень… девушки.
— Мне-то что? Это ты бы почаще смотрел на девушек…
— Я? Хи-хи…
И ведь черт его знает: есть у меня одна отвратительная особенность. Она, я думаю, свойственна и всем людям, но в меньшей степени. В решительные минуты я выявляю свое упрямство и все такое; но в обыденности я удивительно незащищен от тех волн, того ритма, флюид, атмосферы, которые исходят от собеседников или обстановки. Я попадаю в магнитное поле и начинаю излучать именно те частицы, которые соответствуют полю.
В частности, эта мысль всегда мне приходит в голову в тот момент, когда я общаюсь с Геной или с Ларисой Веселой. Я далеко не всегда зануда, но с ними — таков.
Открывается дверь, и на пороге своего кабинета является Паша. Это широкий, пузатый мужчина с густыми желтыми волосами и красным лицом.
— Здорово, вратарь! Чего опаздываешь? — орет он, держа свою дверь.
— Да, Павел Григорьич, я…
— Ну ладно. У нас не Бурдаков, где заставляют являться вовремя… Что же? Опять?
— Опять, Павел Григорьич.
— Ты фанатичен в своем футболе, как хунвейбин. Но мы не в Китае, а в лаборатории…
— Да уж… Китай…
— Если б ты так работал, как держишь мяч!
— Я плохо работаю?
— Ну-у-у, ничего-о-о, не дуйся, — подходит и хлопает по плечу фамильярный и громкий Паша (хотя на деле он вовсе не так фамильярен да громок). — Ты знаешь, что я шутник. С плохими работниками так не шутят… Ха! ха! ха! ха! — смеется он нарочито жутко и в потолок. — Ну что ж, — говорит он, уже вздыхая и несколько скиснув. — Езжай, Сашок. Мог бы меня и не спрашивать. Ты молодой, а работа, она… не уйдет она в лес. План мы вроде б на нынешний день выполняем, а что недоделаем… сделаем без тебя, а приедешь — нажмешь.
— Ну, спасибо, Павел Григорьевич.
— Ладно, лети. Ни пуха… Я хоть не болельщик, а знаю, что за игра. Зна-а-аю, браток! Знаю я, старый хрен! Это тебе не лаборатория. Тут всякий сможет…
— Всего вам!
Я странно растроган, расслаблен и… огорчен этой сценой с Пашей. Я умилен и… и отчего же и…
К делу. Скорей домой; собраться и — марш.
Еще ведь накрутка перед отлетом…
Зачем-то все лезет в голову этот позавчерашний день. Ну что в нем?
Ведь это вчера, вчера, уже здесь, в Москве, а не дома узнал я о том непривычном, странном, что будто бы ожидает меня в сегодняшнем матче, который и сам-то уж по себе, без всяких добавочно возбуждающих средств, способен сбить с панталыку хоть робота-вратаря… Да, видимо, началось это не вчера, а раньше… и, может, и не позавчера.
Я ходил по аллеям великолепного парка, окружившего стадион, и думал о силе и неразрешимой таинственности человека, совмещающего все это. Прекрасные чайные розы, подобранные (еще в семенах!) одна к одной на безбрежных клумбах, лиловые и желтые ирисы с гнутыми лепестками и светлыми язычками узоров в чашечках, белые и розово-малиновые гущи флоксов на длинных грядках, узорные тополи, липы и матовые голубые ели; и стройность, и свежесть, и горы, река в отдалении, и это позднее летнее, предосеннее солнце, и весь чуть льдистый в зелени аромат — что может быть тоньше и чутче к душе другого и лучше! И в то же время все то, что… все то, что… Но это уж говорилось не раз — и по более серьезным поводам.
Я пришел под Западную трибуну и стал прогуливаться по асфальту мимо железных поручней, у которых тут вечером будет давка; я вдруг представил все это и невольно чуть зябко повел плечами. Мускулы тотчас же отозвались и погрузнели слегка — погрузнели здоровой, и сытой, и полной крепью. Я в форме сегодня. Я знаю — да, собственно, это не новость. Все мое тело будто бы бережет, экономит себя для этих, для тех минут.
Подходили ребята; все они двигались как бы вяло и валко, сонно и неохотно. С одной стороны — необходимая расслабленность перед игрой; с другой же — реальные хмурь, раздражение перед очередной накруткой. Все понимали ее ненужность, и все понимали — «надо». Никто и не думал об этом, все просто знали, что надо, — как надо, положим, пройти по мосту, чтобы оказаться на том берегу. По воздуху не перелетишь, прыгнув с парапета.
Небось проиграем, так все равно виноваты, а выиграем — скажут: хорошо поставлена психологическая работа, воспитатели молодцы. Но и пусть себе.
Подошел наш «чистильщик» Слава Мазин, бывший машинист тепловоза. Теперь его перевели в депо: футбол, он тоже требует жертв… да, тоже.
— Пивка бы, — лениво промолвил чернявый Слава. — Тут солнышко, как и дома… погодка! — а мы и бегай… А как пивка бы неплохо! — тут же он оборвал невольно возникшую трудную тему все надвигающейся и надвигающейся игры, о которой все думали, но разговаривать о которой мешало обычное суеверие и какое-то целомудрие, что ли: боязнь расплескать незримый сосуд.