Шрифт:
Такие люди, у которых нет инстинкта реальности, в руководители не годятся. А то, что на Карданове всерьез теперь настаивал Ростовцев, убеждало Катю, что и почтеннейший Клим Данилович не годится, и кому надо, очень легко в скором времени смогут убедиться во всем этом. Если уж рассматривать это дело вполне объективно, то лучше всего подходила к руководящей работе именно она, Катя Яковлева, дочь Яковлева, от которого она взяла что полезно, а одиозное, прыть всю эту и панику, идущую от страха никогда не могущего наступить, неведомо от кого, разоблачения (не тот я и не на том месте всю жизнь обретаюсь, дурака валяю) — это все твердо, почти с брезгливостью отодвигалось.
Она подходит, но ей не очень-то и нужно, и к тому же вышколенным да и от природы отменным административным чутьем она догадывалась, что не пришло еще время для очередного шажочка. И нечего здесь рваться, ноздри раздувать, чтобы в один прекрасный момент не зарваться и не ощутить того самого страха, что прочно приплюснул полста лет назад психику ее отца. С помощью своей звериной изворотливости он избежал разоблачения в некомпетентности и досидел-таки в своем кабинете до пенсии, но страх перед разоблачением этим безнадежно искорежил некогда веселого, хваткого до жизни мужичка.
Она подходит, но не ее очередь. И уж, разумеется, не таких, как Ростовцев с Кардановым. До них очередь не дойдет никогда, об этом и думать-то дело пустое. Отец, конечно, чепуху городит со всеми якобы заговорами. Но он окарикатуривает то, о чем всерьез думают весьма серьезные люди. Такие, например, как Немировский. И за свое врио не очень-то она испугалась после панических объяснений отца. Всем этим разговорам о едином информационном Центре долго еще — тут уж она крепко полагалась на свою деловую интуицию — суждено оставаться разговорами.
Так она рассуждала, и выходило, что зря она тогда, по зиме, так холодно встретила Витю Карданова. И теперь, в конце лета, все складывалось бы по-другому, если бы тогда… А жизнь все прыгает, как по кочкам, по этим нескончаемым «если бы», и конца этой тряске, по крайней мере в текущей пятилетке, не предвидится. Она возомнила себя большим начальником и оторвалась от своего коллектива, от своего поколения. А на самом-то деле пусть даже она и начальник, но средний, и прислониться накрепко к замшелым интриганам — затея скучная и двурушническая. По отношению к самой себе. И тут даже и Юру можно понять, наверное, и у него с год назад сложилась на работе какая-то вот такая же ситуация, где приходилось слишком плотно повязывать себя с шибко начальствующим людом, вот Андреич и отшатнулся, конечно, зачем же это в себе так вынашивать, внутренними ядами отравляться, не объясниться, переложив таким образом часть решения на спутницу жизни? Это уж он зря, но понять-то можно… Вот так она объясняла это все в себе, быстро и ловко подтасовывая факты, а тем временем позвонила Карданову и в изысканно-дружеской манере пригласила его, а он сказал, что хорошо, что завтра он отбывает в краткую командировку, и времени у него в обрез, надо еще зайти к маме, попрощаться и повидать заодно родственников из Новосибирска, которые остановились у мамы, но это все он успеет и через час-полтора будет у них, у Кати и Юры.
Витя не спешил и не нервничал, и даже, когда ему позвонила Катя, согласился заскочить к ней, отметив только про себя, что Ростовцев не одобрил бы такого его соглашательства. Он оставался сидеть у окна, ощущая без озноба легкое дуновение теплого ветерка, и с непонятной удовлетворенностью вспоминал слова немецкого лирика с двойным, наполовину женским именем: «Вы же, друг мой, просто сидите у окна и ждете, а с ожидающим всегда что-нибудь случается».
Вот с ним и случилось: и к нему обратились.
Что есть информация? Человека оскорбляет то, что в мире создано всего куда больше, чем он, человек, может в себя вместить. Слишком много новых олимпийских видов спорта, слишком много новых наук, слишком много прекрасных женщин, с которыми ты никогда не перемолвишься даже несколькими словами. Говорят, что английские туманы способствуют сохранению какого-то необыкновенно нежного румянца на женских лицах. А он как следует мог разглядеть только одну англичанку — герцогиню Элизабет де Бофор на портрете художника XVIII века Томаса Гейнсборо. Да и то не сам портрет, находящийся в ленинградском Эрмитаже, а цветную иллюстрацию в журнале «Огонек». В Ленинграде же он был два раза в жизни, оба раза по нескольку дней, в командировках, а в Эрмитаж попал один-единственный раз и никакого Томаса Гейнсборо там не припомнит. Судя по иллюстрации в «Огоньке», слухи о благотворном влиянии лондонского тумана на женский румянец вовсе не преувеличены, но, сколько бы он ни ходил в кафе-мороженое на Арбате, на проспекте Калинина и улице Горького, сколько бы юностей (будь у него не одна, а пять или десять) ни провел на танцплощадках, причем в шестой или седьмой из этих юностей он обнаружил бы, что танцплощадок уже нет, а вместо них — дискотеки, он так и не встретил бы герцогиню Элизабет де Бофор, а ведь, только прикоснувшись к ее щеке своими губами, он смог бы ощутить свежесть лондонского тумана, а не краску из типографии, где печатается «Огонек».
Что же есть информация? Зачем же Иосиф Гайдн писал свои сто восемнадцать симфоний и двадцать четыре оперы? То есть пускай бы его и написал, и нет в этом ничего плохого, ничего не имел Карданов и против восьмидесяти пяти струнных квартетов — тогда музыку писали ежедневно, как сейчас становятся за чертежный кульман, и не делали из этого проблемы, и в конце концов, если ставить по опере в квартал, четыре поставить за год, то всего оперного Гайдна можно было бы поставить и прослушать всего за шесть лет. Но за эти шесть лет сколько накопилось бы современных несыгранных опер? Но пусть и это не проблема, можно, например, Министерству культуры объявить на пятилетку мораторий и не покупать оперы современных композиторов, осуществить ряд организационных мер, связанных с творческой сверхзадачей, — исполнить и прослушать все оперы Гайдна (с симфониями и того проще — в одной Москве три-четыре первоклассных симфонических оркестра, так что можно было бы распределить между ними все эти, более сотни симфоний), но и после всего этого, после всех этих сверхусилий, все еще оставалось бы неразрешенной одна — будь она неладна — забористая задачка: что делать с четырнадцатью мессами? Пусть бы уж симфонии, оперы и квартеты, где счет на сотни: справились бы, распределили и исполнили. Пять, а надо, так и десять лет провели бы в мире прекрасной музыки, какая тут беда? Но вот четырнадцать месс, что же с ними? Тут уже — приходилось это признать — опустили бы-руки министерства и управления культуры, симфонические и эстрадно-симфонические оркестры. Разве что уж задействовать самодеятельные коллективы? Но это уж так… жест отчаяния.
Так что же тогда такое информация? Витя понимал, что не ему руководить новым информационным Центром, что еще пять-восемь лет назад — кто знает? — наверное, и смог бы. Что задача этого и подобных ему Центров — ничего не упустить, собирать даже по крохам, как собирают ладонью с необозримой скатерти остатки гигантского раскрошенного пирога, чтобы и скатерть очистить, и, что самое главное, ссыпать полностью запасы в закрома, не выбрасывать на поклев птицам, ибо иначе для чего выпекали столько? Но кто захочет питаться миллионами крошек — пусть, вместе собранные и слепленные, они и составят длинные ряды великанских мешков? Считалось, что крупный ученый стремится все сделать сам, просто в силу неосведомленности, на девять десятых повторяя необходимые ему для главного результата разработки, в то время как они уже имелись в теле мировой науки, разбросанные, правда, и вкрапленные во множестве других проектов и концепций. И вот коллектив, возглавляемый крупным ученым, вместо того чтобы быстренько вышелушить эти девять десятых, подсобрать их со скатерти мировых научно-технических публикаций, а затем сразу устремиться на основное, на получение нового результата, вместо всего этого заново добывал эти крохи, которые, если закрыть глаза на то, что где-то они уже имеются, требовали для своего получения вовсе не крошечных усилий.