Шрифт:
Столь же категорически отвергал показания Сокольникова Бухарин, назвавший их «злой выдумкой». Когда Сокольникова увели, Каганович в доверительной манере сказал Бухарину: «Всё врёт, б.., от начала и до конца! Идите, Николай Иванович, в редакцию и спокойно работайте».
— Но почему он врёт, Лазарь Моисеевич,— спросил Бухарин,— ведь этот вопрос надо выяснить.
Каганович заверил Бухарина, что для такого «выяснения» всё будет сделано.
После этого Бухарин заявил Кагановичу, что не приступит к работе до публикации в печати сообщения о прекращении его дела [213].
Через день после очных ставок в газетах было опубликовано сообщение Прокуратуры СССР, в котором указывалось: «следствием не установлено юридических данных для привлечения Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова к судебной ответственности, в силу чего настоящее дело дальнейшим следственным производством прекращено» [214].
Подлинный смысл этого казуистического документа не мог не быть ясен для каждого политически дальновидного человека. «Как знакома нам эта гнусная формулировка! — писал Седов в „Красной книге“.— Она дословно повторяет первую „реабилитацию“ Зиновьева (в 1935 году.— В. Р.). Этой чисто сталинской формулировкой „отец народов“ оставляет себе руки свободными для будущих гнусностей… Упоминание имён Бухарина и Рыкова на процессе есть „намек“ Сталина: вы у меня в руках, стоит мне слово сказать, и вам конец. На языке уголовного права этот „метод“ называется шантажом (в наиболее гнусной форме: жизнь или смерть)».
Седов отмечал, что «реабилитация» Бухарина и Рыкова косвенно даёт недвусмысленную оценку всех других показаний подсудимых на процессе 16-ти: ведь они говорили, что Бухарин и Рыков знали об их террористической деятельности и нашли с ними «общий язык». Характерно и то, что «реабилитация» не распространилась на Томского, избравшего самоубийство, чтобы избежать унижений, покаяний и затем — расстрела. За это «Сталин отомстил Томскому по-сталински. Полу-расстреляв и полу-реабилитировав Рыкова и Бухарина, он ни словом не упомянул о Томском».
Предупреждая, что «полуреабилитация» Рыкова и Бухарина представляет для них лишь отсрочку, Седов давал поразительно точный прогноз дальнейших сталинских акций: «Придёт время, и мы узнаем, что объединённый центр был ничто по сравнению с другим, „бухаринско-рыковским“ центром, существование которого расстрелянные скрыли» [215].
Самого Бухарина, несомненно, посещали мысли о подобном развитии событий. После своей «полуреабилитации» он посетил редакцию «Известий», где застал в своём кабинете заведующего отделом печати ЦК Таля, по совместительству исполняющего обязанности ответственного редактора газеты. Бухарин заявил, что отказывается работать при политкомиссаре и больше в редакцию не приезжал. В эти дни он говорил жене о направляющей роли Сталина в организации террора; «однако опять-таки, в тот же самый день или на следующий, он мог отдать предпочтение мысли о болезненной подозрительности Сталина, оберегая себя от осознания безысходности своего положения».
Спустя несколько дней после «полуреабилитации» Бухарина к нему на дачу пришёл Радек, который объяснил свой приход тем, что ожидает со дня на день ареста. Считая, что его письма из тюрьмы не дойдут до Сталина, Радек просил Бухарина написать Сталину, чтобы тот взял его, Радека, дело в свои руки. На прощание Радек вновь повторил: «Николай! Верь мне — верь, что бы со мной ни случилось, я ни в чём не виновен».
16 сентября Радек был арестован. В тот же день его жена пришла к Бухарину и передала слова, произнесённые Радеком, когда его уводили: «Пусть Николай не верит никаким оговорам: я чист перед партией, как слеза». Лишь после этого Бухарин решился написать Сталину о своём разговоре с Радеком. Прибавив от себя, что не верит в связь Радека с Троцким, Бухарин тем не менее закончил письмо словами: «А впрочем, кто его знает» [216].
На протяжении последующих месяцев Бухарин по-прежнему не общался ни с кем, кроме членов своей семьи. Чтобы отвлечь себя от тягостных мыслей, он пытался работать над книгой об идеологии фашизма. 16 октября он послал письмо Орджоникидзе с поздравлениями по случаю его 50-летия. «Не удивляйся, если к твоему юбилею не будет моей статьи,— писал он.— Хотя я и числюсь ответственным редактором, нарочито демонстративно не предложено писать о тебе (как и вообще) — новыми работниками… Меня пытались съесть клеветники. Но и сейчас ещё есть люди, которые меня мучают и терзают… У меня душа дрожит, когда пишу тебе это письмо» [217].
Погружаясь в переживания обречённых на гибель людей, о которых рассказывалось в этой главе, трудно остаться в рамках рациональных представлений. Невольно возникает впечатление иррациональности — метаний и бреда, бессмысленных склок и абсолютной власти Сталина над этими людьми. В этой плоскости абсурда, изолированной и вырванной из реальности тех лет, невозможно понять поведение «кандидатов в подсудимые» будущих процессов. Ни любительский психоанализ, выражающийся в приписывании им примитивных мотивов, сводящихся исключительно к стремлению выжить любой ценой, ни воспоминания жён и детей (а в них сегодня нет недостатка) тут не помогут. Рассказы последних о своих впечатлениях того времени не только остаются в той же плоскости, но и добавляют к иррациональности обречённости иррациональность невольной пристрастности.
Чтобы понять, что же 60 лет назад происходило с этими людьми, нужно попытаться увидеть их жизненный мир в целом. Если это невозможно, то хотя бы добавить вторую, основную плоскость их жизни — реальную управленческую деятельность, в которой они принимали активное участие. Большинство из них после отказа от оппозиционных взглядов руководили целыми отраслями народного хозяйства, большими коллективами, важными структурами в экономике и культуре страны. В те же самые дни своей жизни, когда страх, ненависть и отчаяние разъедали их души, они участвовали в принятии ответственных решений о структуре инвестиций (как Пятаков), об издательских планах огромного комплекса (как Томский), о важнейших дипломатических акциях (как Радек).