Шрифт:
Надо было уйти в морской корпус еще из гимназии. Зря дядя отговорил. Что же, что военный флот разваливается? Тем более там ему было бы и место. Вот, теперь дядя виноват. Что у них у всех за манера на кого-то сваливать свои неприятности? Что у отца, что у Максима, что у него самого. Фамильное, что ли? Чего ради он сейчас, например, уродует дядиного коня? Злость на скотине сгоняет? Ах, пропади все пропадом! Он увидел овражек, густо поросший дроком, и дал резкий посыл. Стрелец послушно перемахнул, но чуть не запутался задними ногами. Это отрезвило Павла, и он перешел на рысь.
Развеселившийся было Стрелец непочтительно фыркнул. Только началась потеха, а ездок и скис. Больше всего Стрелец любил бешеный гон, когда уже не разобрать было, где воля наездника, а где самого Стрельца, где наездник его не щадил, но и не опасался непослушания, где они были заодно и одним целым: человек — почти зверь, а Стрелец — почти человек. За это Стрелец готов был подчиняться, но только за это. Хозяин — тот понимает, да только что ж он зверя своего дает кому ни попадя? Стрелец сделал вид, что не сразу понял команду, и прямо из галопа, тычком, сбился в издевательский шаг.
— Ну, не дури! — прикрикнул Павел и повернул в сторону Фонтана. От сознания, что жизнь не удалась, стало почему-то легче. Нечего было загадывать вперед, а сейчас было так хорошо. От Стрельца пахло разгоряченным конским телом, небо за правым плечом начинало уже вечереть — Павел ехал наискосок к закату, и каждая травинка бросала резкую тень. Он молод, он одинок — одно это давало ощущение бессмертия. Что будет то будет. А вот и море видно. Он не остался ночевать у дяди, а поехал в город, на Коблевскую.
Дома дети играли в старую игру, любимую и самим Павлом: «где море?» Каждому по очереди завязывали глаза и раскручивали за плечи. Остановившись, надо было сразу показать в сторону моря, ошибающийся платил фант. В этой игре Павел не ошибался никогда, и с удовольствием дал завязать глаза и себе. Завязывая, Марина пригладила ему волосы, и он вдруг почувствовал, как он любит этот дом — всегда такой же, и будет всегда таким же, с филодендронами в кадках, с роялем, с вечерним звоном посуды и с газетами — ворохом — на шестиугольном столике.
Однако дом Петровых изменился к тому времени: подросшие дети, сами того не замечая, давали новый тон в семье. Это началось еще несколько лет назад, и начала, конечно, Зина. Иван Александрович в ту пору бурно возмущался увлечением Павла футболом, и наотрез отказался пустить его на гимназический матч.
— Что за хамская игра — гонять мяч ногами? — гремел он. — А жаргон этот невероятный — беки, форварды, дриблинг какой-то… А одежда эта — чуть не в исподнем. Спортинг-клуб какой-то… Я все порядочные клубы в Одессе знаю, нет такого клуба! Где это происходит? Что «за Французским бульваром»? Там пустырь! Каторжникам там место, а не детям из порядочных семей!
— Папа, неужели ты хочешь быть консервативнее Волк-Овечкина? — неожиданно подала голос Зина.
— Это еще кто такой? — круто повернулся к ней отец.
— Прости, папа — улыбнулась Зина, — я хотела сказать — попечитель Одесского учебного округа, господин Щербаков. Знаешь, без его разрешения этот матч… это какой матч, Павлик? Ну вот, на первенство гимназических команд — он бы просто не мог состояться.
Иван Александрович посмотрел на дочь и увидел почти взрослый, понимающий и лукавый взгляд. И это манера наклонять голову… Девочка, ей-Богу, на него похожа! Ох и зелье подросло! Эта, он понял, теперь будет крутить отцом как захочет — своими маленькими ручками, а он еще будет этому радоваться. Как же он раньше не понимал, кто из детей всего к нему ближе?
— Волк-Овечкин, ты говоришь? — усмехнулся он.
Это можно было со вкусом рассказать знакомым — как гимназисты прозвали Щербакова, известного своим консерватизмом. Это неплохо: Волк-Овечкин.
Павел взглянул в смеющиеся глаза Зины и понял, что от его ехидной сестренки может быть и толк. С того дня они стали друзьями. А отец до того смягчился ко всем новшествам времени, что когда сыновья «заболели» Уточкиным — самым безумным сорвиголовой из одесских спортсменов — не только им не мешал, но и сам стоял в накаленной восторгом толпе, глядевшей, как рыжеволосый герой съезжает на велосипеде с Потемкинской лестницы. Сто девяносто две ступени! Большей лестницы в городе попросту не было, так что Уточкин просто вынужден был переквалифицироваться в авиаторы, и снова восхитить поклонников, описав круг над городом и морем.
Само слово спорт было тогда еще новым, и Иван Александрович увлекся — разумеется, не как спортсмен, а как покровитель. У него появились новые знакомые, он пожертвовал какую-то сумму одесскому аэроклубу, стал завсегдатаем ипподрома и с большим удовольствием рассуждал о преимуществах русской школы верховой езды над английской.
Мария Васильевна первое время беспокоилась, что муж разорит семью на скачках, но этого не произошло: Иван Александрович дал слово не делать больших ставок и сдержал его. Сам он, казалось, помолодел, и отношения в доме стали легкомысленнее и проще. Атмосфера все никак не разражающейся грозы, которая так мучила в прошлом Марию Васильевну, рассеялась. Стоило отцу нахмурить брови, как дети с притворным ужасом кидались к бронзовому барометру. Барометр был безнадежно испорчен, и стоило постучать по нему пальцем, как он показывал «ясно».