Шрифт:
? О, спасибо вам, мадам, ? сказал Джонатан, ? большое вам спасибо. Вы высвобождаете меня из крайне затруднительного положения. Теперь у меня к вам будет лишь одна просьба: не могли ли бы вы... не были ли бы вы столь любезны и... понимаете, я очень спешу, у меня остается всего... ? и он опять посмотрел на часы ? ...всего лишь десять минут времени. Не могли ли бы вы починить мои брюки сразу? Я имею в виду: прямо сейчас? Немедленно?
Есть вопросы, которые сами на себя отвечают отрицательно, уже просто одним тем, что эти вопросы задают. И есть просьбы, полная бесполезность которых обнаруживается в тот момент, когда их выражают и глядят при этом другому человеку в глаза. Джонатан посмотрел в затененные глазищи мадам Топель и сразу понял, что все было бессмысленно, безнадежно, беспросветно. Он уже несколькими секундами раньше понял это, еще задавая свой несуразный вопрос он понял это, прямо-таки физически почувствовал это по снижению уровня адреналина в крови в тот момент, когда посмотрел на свои часы: десять минут! У него было такое ощущение, как будто он сам уходит вниз, подобно кому-то, стоящему на хрупкой льдине, которая вот-вот готова разойтись в воде. Десять минут! Как мог кто-то за десять минут умудриться заштопать эту ужасную дыру? Это ведь было невозможно. Это было решительно невозможно. В конце концов нельзя же было латать брюки прямо на бедре. Нужно было что-то подложить, а это значит: снять брюки. Но откуда ему было взять на это время другие брюки, посреди продовольственного отдела универмага Бон Марше? Снять свои брюки и остаться в одних трусах?.. Бред. Полнейший бред.
? Прямо сейчас? ? переспросила мадам Топель, и Джонатан, хотя он и знал, что все было бессмысленно и несмотря на то, что он был охвачен глубокими пораженческими чувствами, кивнул.
Мадам Топель усмехнулась:
? Посмотрите сюда, мсье: все, что вы здесь видите, ? и она указала на двухметровую череду вешалок, увешанных платьями, куртками, брюками, блузками ? все это мне нужно сделать прямо сейчас. Я работаю по десять часов в день.
? Да-да, разумеется, ? сказал Джонатан, ? я все понимаю, мадам. Это я так, по-глупому спросил. Сколько, по-вашему, вам понадобится времени, чтобы залатать мою дыру?
Мадам Топель снова вернулась к своей швейной машинке, поправила под ней материал красной юбки и опустила лапку с иголкой.
? Если вы принесете мне брюки в следующий понедельник, то через три недели они будут готовы.
? Через три недели? ? повторил Джонатан, словно оглушенный.
? Да, ? сказала мадам Топель, ? через три недели. Быстрее не выйдет.
И затем она включила машинку, игла застрочила, и в тот же самый момент Джонатану показалось, что его больше не существует. Хотя он еще и видел, как мадам Топель сидит за своим швейным столиком, не дальше, чем на удалении вытянутой руки, видел каштановую голову с перламутровыми очками, видел проворно двигавшиеся толстые пальцы и стучащую иглу, выводившую шов по кайме красной юбки.., и хотя он еще в расплывчатых тонах видел на заднем плане суету супермаркета.., однако он вдруг перестал видеть самого себя, то есть, он не видел больше самого себя частью мира, окружавшего его, а на несколько секунд им овладело такое чувство, будто он стоит сейчас где-то далеко-далеко, на другой стороне, и рассматривает этот мир, точно в перевернутый бинокль. И опять, как и до обеда, у него закружилась голова, и он пошатнулся. Он сделал шаг в сторону, отвернулся и пошел по направлению к выходу. Благодаря движениям, совершаемым им при ходьбе, он вернулся обратно в покинутый было мир, эффект бинокля перед его глазами пропал. Но в душе его все по-прежнему шаталось.
В канцелярском отделе он купил моток прозрачной клейкой ленты. Ею он заклеил порванное место на своих брюках, чтобы треугольный флажок больше не развевался на каждом шагу. Потом он вернулся на работу.
_____
Послеобеденные часы на своем рабочем месте он провел в состоянии бедствия и ярости. Он стоял перед банком, на верхней ступени, вплотную к колонне, но не прислонялся к ней, ибо не хотел поддаваться своей слабости. Да это бы у него и не вышло, потому что для того, чтобы незаметно прислониться к колонне, необходимо было скрестить обе руки за спиной, а это было никак невозможно, поскольку его левая рука должна была оставаться внизу, чтобы прикрывать на бедре заклеенное место. Вместо этого, для сохранения надежной опоры, он вынужден был принять ненавистную ему позу с расставленными ногами так, как это делали те молодчики-идиоты, и он заметил, как из-за этого у него дугой выгнулся спинной хребет и опустилась между плечами шея, которую он обычно держал в свободном и прямом положении, и как вместе с шеей опустились вниз голова и фуражка, и как опять же из-за этого чисто автоматически из-под козырька фуражки злобно-подстерегающим взглядом засверкали его глаза и его лицо приняло то брюзгливое выражение, которое он так презирал у других охранников. Он показался самому себе словно изуродованным, словно карикатурой на охранника, словно каким-то шаржем на самого себя. Он презирал себя. Он ненавидел себя в эти часы. Он готов был выйти из себя от бушевавшего в нем гнева на свою персону, ему даже в буквальном смысле слова хотелось выйти из себя, вылезти из своей кожи, ибо его кожа зудела теперь по всему телу, и он не мог больше потереться о свою одежду изнутри, потому что кожа так и обливалась потом и одежда липла к ней, будто вторая кожа. А там, где она не липла, где еще оставалось немного воздуха между кожей и одеждой: на голенях, на предплечьях, у впадинки поверх грудины... именно у этой впадинки, где стоял и впрямь невыносимый зуд, так как пот стекал там полновесными, щекочущими каплями, ? именно там Джонатану не хотелось чесать свое тело, нет, он не хотел доставлять себе этого возможного маленького облегчения, ибо оно не изменило бы состояние его общего великого бедствия, а только выставило бы его еще в более отчетливом и комическом свете. Он хотел сейчас страдать. Чем больше он страдал, тем лучше. Страдание как раз было ему кстати, оно оправдывало и разжигало его гнев и его ярость, а ярость и гнев в свою очередь снова усугубляли страдание, ибо они заставляли его кровь кипеть все сильнее и вышибали из пор его кожи все новые волны пота. Его лицо было сплошь мокрым, с подбородка и с волос на затылке капали капли, и околыш фуражки врезался ему в разбухший лоб. Однако ни за что на свете он не снял бы фуражку, даже на короткое мгновение. Плотно прикрученной, словно крышка паровой кастрюли, должна была она сидеть на его голове, железным кольцом должна была она стягивать ему виски, даже если бы его голова грозила при этом расколоться. Ничего не хотел он делать для того, чтобы облегчить свое жалкое состояние. Совершенно неподвижно стоял он перед колонной, час за часом. Он замечал только, как его позвоночник выгибается все больше и больше, как его плечи, шея и голова опускаются все ниже и ниже, как его тело принимает все более приземистую, все более бульдожью позу.
И в конце концов ? он не мог и не хотел ничего против этого предпринять ? накопившийся в нем гнев на самого себя стал переполнять его и сочиться из него, он стекался к глазам, которые все мрачнее и злее зыркали из-под козырька фуражки и изливался из них в виде самой примитивной ярости на внешний мир. Все, что бы ни попадало в поле зрения Джонатана, он покрывал сейчас мерзостной патиной своего гнева; и можно даже сказать, что реальное отображение мира совсем больше не поступало в него через его глаза, а как будто они, вследствие изменения направления потока лучей, служили теперь только лишь воротами наружу, с той целью, чтобы загадить мир искаженными внутренними изображениями: взять хотя бы тех кельнеров на другой стороне улицы, на тротуаре перед кафе, ни на что ни годных, молодых, безмозглых кельнеров, которые грубо шастали там между столами и стульями, болтали друг с другом, ухмылялись, скалили зубы, мешали прохожим, свистели вслед девушкам, соловьи чертовы, и ничего не делали, кроме как горланили время от времени через открытую дверь к стойке отданный им на расстоянии заказ: ?Два кофе! Одно пиво! Один лимонад!? с тем, чтобы затем наконец соблаговолить войти внутрь, с наигранной поспешностью вынести заказанное и поставить его перед гостем, сопровождая это вычурными, псевдоартистическими кельнерскими движениями: чашка закручивалась на стол по воздушной спирали, бутылка кока-колы зажималась между ног и открывалась одним взмахом запястья, приготовленный счет зажимался в губах и выплевывался сначала на ладонь и подсовывался затем под пепельницу, в то время как другая рука уже производила расчет за соседним столиком и загребала кучу денег, астрономические суммы ? пять франков за эспрессо, одиннадцать франков за маленькое пиво и к тому же еще пятнадцать процентов надбавки за фиглярское обслуживание плюс отдельно чаевые; да, и их они еще ждали, господа бездельники, наглецы: отдельных чаевых! ? иначе с их губ не слетало даже самое обычное ?спасибо?, не говоря уже о ?до свидания?; без чаевых гости были для них дальше одним лишь пустым местом и, покидая кафе, видели только надменные кельнерские спины и надменные кельнерские задницы, над которыми, заткнутые за пояс, торчали туго набитые черные кельнерские кошельки, ибо это считалось у них, безголовых кретинов, этаким профессионально-небрежным шиком ? хвастливо выставлять напоказ свои кошельки, словно жирные ягодицы; ух, он мог бы изничтожить их своими взглядами, этих самодовольных болванов в просторных, прохладных кельнерских рубашках с короткими рукавами! Как бы хотелось ему перебежать на ту сторону улицы и вытащить их за уши из-под их тенистого балдахина и публично отхлестать по морде, слева-направо, справа-налево, раз-два, вот вам по мордасам да еще и пинков под зад...
Но не только им! Не только этих кельнеров-сопляков, но и их клиентуру следовало бы отдубасить хорошенько, эту идиотскую свору туристов, разгуливавшую в летних сорочках, соломенных шляпях и темных очках и заглатывавшую в себя непомерно дорогие прохладительные напитки, в то время как другие люди в поте лица своего трудились стоя. И еще шоферов. Вон! Вон тех тупоумных ослов в их вонючих развалюхах, загрязнителей воздуха, отвратных производителей шума, которые целыми днями напролет только и делали, что гоняли туда-сюда по Рю-де-Севр. Разве не достаточно уже было кругом вони? Не хватало ли уже и так шума на этой улице, во всем городе? Мало вам невыносимой жары, давящей с неба? Так вы еще забираете в ваши моторы последние остатки пригодного для дыхания воздуха, сжигаете его, смешиваете его с ядом, копотью и горячим чадом и выдуваете его порядочным гражданам под нос! Мерзавцы! Преступные элементы! Истребить бы вас всех. Да-да! Выпороть и истребить. Расстрелять. Каждого поодиночке и всех скопом. О-о, как хотелось ему вытащить свой пистолет и открыть стрельбу по чему-нибудь ? по кафе, прямо по самой витрине, так, чтобы зазвенело и посыпалось стекло, по скопищу автомобилей или просто по одному из домов-громадин напротив, ужасных, высоченных, угрожающих домов, или в воздух, вверх, по небу, да, по жаркому небу, по страшно давящему, угарному, сине-голубиносерому небу, так, чтобы оно треснуло, чтобы тяжелый как свинец купол раскололся и обвалился от выстрелов, рухнул вниз и раскрошил все, похоронил под собой все ? все, все, весь этот мерзкий, надоедливый, шумный, вонючий мир: таким всеобъемлющим, таким титаническим был гнев Джонатана Ноэля в эти послеобеденные часы, что он готов был сокрушить весь мир из-за одной дырки в своих брюках!
Однако он ничего не сделал, слава богу, он ничего не сделал. Он не стал стрелять по небу и по кафе напротив или по проезжавшим мимо машинам. Он остался стоять как стоял, потел и не двигался. Ибо та самая сила, которая дала подняться в нем фантастической ярости и изрыгала ее на окружающий мир через его глазницы, эта самая сила так парализовала его, что он был больше не в состоянии двинуть ни одной своей конечностью, не говоря уже о том, чтобы приложить руку к оружию или согнуть палец на спусковом крючке, более того, он не мог даже покачнуть больше головой и стряхнуть с кончика своего носа маленькую, мучавшую его капельку пота. Та сила превратила его в камень. За эти часы она действительно превратила его в угрожающе-бесчувственное изваяние сфинкса. У нее было что-то от электрического напряжения, которое намагничивает железный сердечник и держит его в положении равновесия, или от той мощной силы сжатия в своде архитектурного строения, которая прочно удерживает на одном определенном месте каждый отдельный камень. Она была конъюнктивной. Весь ее потенциал был заложен в сочетаниях ?я бы сделал, я бы мог, мне бы больше всего хотелось?, и Джонатан, который формулировал про себя ужаснейшие конъюнктивные угрозы и проклятия, в тот же самый момент очень хорошо знал, что никогда не воплотит их в жизнь. Он был не таким человеком. Он не был преступником-безумцем, который совершает преступление в результате душевной травмы, помешательства или повинуясь приступу спонтанной ярости; и он не был им не потому, что такое преступление могло бы показаться ему неприемлемым с моральной точки зрения, а просто потому, что он вообще был неспособен выражать себя делом или словом. Он не был человеком, который совершает. Он был человеком, который терпит.
Около пяти часов пополудни он находился в таком безнадежном состоянии, что ему казалось, что он никогда больше не сможет покинуть место перед колонной на третьей ступени лестницы, ведущей в банк, и что ему придется здесь умереть. Он чувствовал себя постаревшим как минимум на двадцать лет и уменьшившимся в росте на двадцать сантиметров, у него было ощущение человека растопленного или изнуренного многочасовым воздействием внешнего солнечного зноя и внутреннего жара от собственного гнева, да, скорее изнуренным чувствовал он себя, потому что влагу пота на своем теле он уже больше совсем не ощущал ? изнуренным, изможденным, измочаленным и истрескавшимся, как каменный сфинкс, отстоявший пять тысяч лет, чувствовал он себя; еще немного и он весь иссохнет, выгорит, скрючится, развалится и раскрошится в пыль или в пепел и будет лежать на этом месте, на котором сейчас еще с трудом держится на ногах, в виде крошечной кучки дерьма, пока наконец его не сдует отсюда ветер или не сметет уборщица или не смоет дождь. Да, вот так он кончит свою жизнь: не как уважаемый, живущий на заработанную честным трудом пенсию старый господин, дома в собственной постели, в собственных четырех стенах, а здесь, перед входом в банк, как мизерная кучка дерьма! И ему захотелось, чтобы дело уже дошло до этого, чтобы процесс распада ускорился и наступил его смертный час. Ему захотелось, чтобы он вдруг потерял сознание, чтобы ноги его подкосились и он повалился на землю. Всю свою силу прилагал он к тому, чтобы потерять сознание и упасть замертво. Ребенком ему нечто подобное удавалось. Он мог заплакать, когда бы ему ни вздумалось; он мог задерживать дыхание до тех пор, пока не падал в обморок, или мог заставить свое сердце остановиться на один удар. Сейчас же у него вообще ничего не получалось. Он вообще больше не владел собой. Он в буквальном смысле не мог больше согнуть колени, чтобы опуститься вниз. Он мог только лишь стоять на своем месте и мириться с тем, что шло на него извне.