Шрифт:
Всю мою либе зюссе Пипель, папочка щекочет шершавыми усами.
Dein einziges armes Haenschen".
Азеф, улыбаясь, заклеивал письмо, зализывая его толcтым языком, и чуть закатив глаза.
5
Савинков писал:
"Дорогая Вера! Я пишу тебе "дорогая", а сам не знаю, - дорогая ты мне или нет? Нет, конечно, ты мне дорога, а потому и дорогая. Иногда я думаю, что теперь, когда встретимся, ты не поймешь меня. Не найдешь, кого знала и любила. Нового, может быть, разлюбишь. Жизнь делает людей. Иногда я не знаю: - живешь ли ты? Вот сейчас вижу: - в Петербурге осенняя грязь, хмурится утро, волны на Неве свинец, за Невой туманная тень, острый шпиль - крепость. Я знаю: в этом городе живешь ты. Порой ничего не вижу. Люди, для которых жизнь стекло, тяжелы.
Недавно я уезжал. Был ночью на берегу озера. Волны сонно вздыхали, ползли на берег, мыли песок. Был туман. В белесой траурной мгле таяли грани. Волны сливались с небом, песок сливался с водой. Влажное и водное обнимало меня. Я не знал, где конец, начало, море, земля. Ни звезды, ни просвета. Мгла. Это наша жизнь. Вера. Я не знаю в чем закон этой мглы? Говорят, нужно любить человека? Ну а если нет любви? Без любви ведь нельзя любить. Говорят о грехе. Я не знаю, что такое грех?
Мне бывает тяжело. Оттого что в мире всё стало чужим. Я не могу тебе о многом писать. Последние дни стало тяжелей. Помню, я был на севере, тогда, в Норвегии, когда бежал из Вологды. Помню пришел в первый норвежский рыбачий поселок. Ни дерева, ни куста, ни травы. Голые скалы, серое небо, серый сумрачный океан. Рыбаки в кожаном тянут мокрые сети. Пахнет рыбой и ворванью. И всё кругом - рыбаки, рыба, океан - мне чужие. Но тогда не было страшно, у меня было мое, где то. Теперь я знаю: - моего в жизни нет. Кажется даже, что жизни нет, хотя я вижу детей, вижу любовь. Кажется есть только - смерть и время. Не знаю, что бы я мог делать в мирной жизни? Мне не нужна мирная жизнь. Мне нужна, если нужна, то не мирная, я не хочу мирной ни для себя, ни для кого. Часто думаю о Янеке. Завидую вере. Он свят в своей смерти, по-детски, он верил. В его муках поэтому была правда. А во мне этого нет. Мне кажется, как он я не умру. Люди разны. Святость недоступна. Я умру быть может на том же посту, но - темною смертью. Ибо в горьких водах - полынь. Есть корабли с надломленной кормой и без конечной цели. Ни в рай на земле, ни в рай на небе не верую. Но я хочу борьбы. Мне нужна борьба. И вот я борюсь ни во имя чего. За себя борюсь. Во имя того, что я хочу борьбы. Но мне скучно от одиночества, от стеклянных стен.
Недели через две я наверное приеду. Я хочу чтоб ты жила возле меня. Люблю ли? Я не знаю, что такое любовь. Мне кажется, любви нет. Но хочу, чтобы ты была возле меня. Мне будет спокойней. Может быть это и есть любовь?
В прошлый вторник я переслал тебе с товарищем 200 рублей.
Твой Борис Савинков"
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
В Петербурге Савинков поселился, как Леон Родэ, на Лиговке в меблирашках "Дагмара", в просторечии называвшихся пипишкиными номерами. С утра уходил на Среднюю Подъяческую в редакцию "Сын отечества". Там архиереи партии в табачном дыму решали, как отдать землю крестьянам с выкупом иль без выкупа. Кричали о Витте, революции, манифесте 17-го октября. В боковушке собирались боевики. На массивном диване обычно Азеф, в кадильном куреве папирос. Казалось бы бить Тутушкиных? Но Савинковым владела тоска. Ходил по Петербургу, не оглядываясь на филеров, пил, было мало денег, много грусти. Планы Азефа: - взрыв Охранного, арест Витте, взрывы телефонных, осветительных проводов - слушал безучастно.
– Что ты, Павел Иванович, - недовольно рокотал Азеф - то Тутушкины, динамитные пояса, то слова не выжмешь.
– Ерунда всё, Иван. Нужно возродить боевую. К чему всё это? Разве это сейчас надо?
– идя с заседания, говорил Савинков.
– Конечно, не это, - кряхтел Азеф.
– Так ты думаешь, боевая возродится? Согнувшись от дождливого промозглого петербургского ветра, налетавшего с Невы, Азеф бормотал неразборчиво:
– Зависит не от ЦК, а от Витте. По моему старичок сработает на нашу мельницу.
– Азеф закашлялся, в кашле выпуская на тротуар слюну. Откашлявшись, догнал Савинкова.
Из ресторана "Кармен" вылетали звуки скрипок. На 16-й линии казался уютен "Кармен" в эту петербургскую ветреность. Азеф вошел в ресторан, заполняя собой дверь, задевая за косяки. Савинков шел за ним.
– Ты что?
– смотрели в карту, когда лакей лепетал детской беззубой челюстью о том, что бараньих больше нет, а свиных тоже нет.
– Мне, голубчик, яичницу!
– Подвело животы!
– раскатисто хохотал Азеф, - то-то боевую возродить!
– Не в том, Иван, суть. Денег нет, деньги будут.
– Где найдешь?
– Не бойся, в провокаторы не пойду. В том суть, что ни во что кроме террора не верю. Отдал делу силы, а теперь когда нужно показать Витте террор!
– вдруг из-за какой-то тактики складывать оружие, это измена.
– Не кирпичись, барин, придет время. Тебе денег дать?
Азеф вытащил из жилетки смятую сторублевку.
– Барин ты, без подмесу, Боря - исподлобья, лукаво засмеялся Азеф, пристрастился изображать англичан, вот ни на какую работу толком и не поставишь. Скучно да "проза", либо "бомбочки", либо "стишки", - колыхал в смехе животом Азеф, - лощеный ты у нас, недаром зовут кавалергардом.
– Демократических сопель и вшивых косм не люблю, - пробормотал Савинков. Он ел с аппетитом яичницу.
– Раз, - вдруг улыбнулся он, - знаешь, как сейчас помню, прибегает одна товарищ к Тютчеву, при мне прямо бякает: - Николай Сергеевич, вы представьте, говорит, иду сейчас по Невскому (Савинков представил запыхавшуюся женщину), вижу, говорит, Азеф на лихаче едет среди бела дня, обнявшись, с дамой легкого поведения.
– Ну, а Тютчев?
– пророкотал Азеф.
– Развел руками. Стало быть, говорит, нужно для дела. А другой раз кто-то протестовал, потому что видел тебя в ложе Александринки, сидит, говорит, Азеф с дамой в бельэтаже, у всех на виду в смокинге, на пальце громаднейший брильянт! Ха-ха-ха. Кстати не пойму, Иван, отчего тебя бабы любят? а? Рожа твоя откровенно сказать не апостольская.
– А тебя не любят? Бабы чуткие, - улыбаясь прогнусавил Азеф, - в тебе мягкую кость чувствуют, вот и не идут на тебя, - захохотал дребезжащим хохотом.
Ресторан был наполнен запахами пива, водки, кухни. Но выходить не хотелось. Они сидели в углу. Было видно в окно, как хлестал на улице мелкий дождь и неслась мгла, застилавшая улицу.
Азеф пыхтел, курил.
– Скажи, Иван, только по правде, есть у тебя вера или вовсе нет?
– сказал Савинков.
– Какая вера?
– Ну, в наше дело - в социализм?