Шрифт:
В какой-то степени это и правильно, ибо обрести духовную истину "на халяву" невозможно. Да и многого ли стоят "на халяву" обретаемые откровения? Но в этом же и уязвимость любого вероучения, ибо, требуя переделать самого себя, все вершимое им в какой-то степени уподобляется промыслу Прокруста.
Конечно, великий дар утишения боли стоит запрашиваемой за него цены, но вот всегда ли? Разграбленные практически немедленно по завершении погребального обряда гробницы говорят о том, что даже на заре земной истории пламенная вера одних спокойно sfhb`k`q| с религиозным безразличием, а то и скепсисом других. И пусть, абсолютно иммунных к вере людей, наверное, вообще нет в природе (вопрос лишь в том, во что верить), этот скепсис все же свидетельствует, что далеко не все из нас готовы к тому постоянному - напряжению духа, которое она требует от человека.
В способности нашей души остро чувствовать боль сокрыт, как кажется, великий смысл; вероятно, именно эта способность является самым ценным из всех дарованных человеку свойств, и едва ли будет преувеличением сказать, что без нее и вся нравственная история цивилизации была бы совсем другой (если бы она вообще могла быть). Слова Павла: "похвалимся и скорбями, ибо от скорби происходит терпение, от терпения опытность, от опытности надежда", как кажется, говорят и об этом. Но от всего этого книжного - знания мне нисколько не становится легче.
По-видимому, все мы устроены таким образом, что именно душевная боль - самая нестерпимая, и из всех видов ее утишения мы бы предпочли немедленное, такое, которое сразу же (проснулся - и вот!) низводило бы скорбь до какой-то легкой элегической грусти. Поэтому если условие времени сопровождается к тому же и настоятельным требованием переделать самого себя, то это уже будет утешение не мне, но кому-то другому, ибо с навсегда отданной в залог душой, с переменой того, что, собственно, и составляло собой мое "Я", - это буду уже не я. Между тем, в утешении нуждаюсь именно я и именно сейчас, а значит, оно нужно мне именно такому, какой я есть сейчас.
Впрочем, дело совсем не в органической неспособности к напряженной работе духа. Большей частью источник боли лежит в другом: в неразрешимом противоречии между острой потребностью чтото изменить в так несчастливо, так неправильно свершившемся круге бытия и осознанием абсолютной невозможности вмешательства в свое прошлое. Поэтому вера, по-видимому, способна приносить мир лишь тому, кто оказывается в состоянии смирить перед невозможным прежде всего самого себя.
Наверное, во многом именно этим объясняется тот факт, что легче всего приходят к ней женщины, природе которых противопоказано всякое бунтарство. Мятеж, в той или иной степени присущий духу любого мужчины, делает его обращение более трудным, и мужчину куда легче подвигнуть к изменению всей окружающей его действительности, чем к изменению самого себя. Еще труднее проходит обращение интеллигента, ибо гораздо сложнее перестраивать развитые стереотипы духа, чем формировать на сравнительно пустом месте какие-то новые. (Правда, и подвижниками веры становятся, как правило, только те, кто сумел укротить в первую очередь мятеж своей собственной природы, но это уже - о другом.)
Таким образом, уже самый факт того, что все мы слишком разные, делает решительно невозможным обретение мира в прибежище одной и той же истины, одного и того же исповедания, будь то религиозное откровение, будь то наука. Если бы это было не так, в мире давно уже не существовало никаких различий в вероучениях и философских школах.
Больше того - я ни за что не поверил бы этому раньше вовсе не утишение собственной боли может составить потребность дошедшего до мысли о самоубийстве человека. Извечный терапевтический рецепт - по возможности не думать о случившемся в общем-то известен каждому. Но в насильственном изгнании всякой мысли об ушедшем из твоей жизни человеке есть род предательства по отношению к нему. Мне есть в чем винить себя: угасшая на моих ck`g`u женщина так и не получила того, что она была вправе ожидать. Больная же совесть нуждается отнюдь не в забвении...
Я отчетливо понимаю всю абсурдность, всю невозможность этого, но (меня легко поймут такие же, как я, неудачники) острое желание вернуться и переделать всю нашу с ней жизнь - сильнее меня. Не надо уверять меня в том, что исправить прошлое невозможно - все это я знаю и сам. Не надо говорить мне о смысле слова "никогда" - я все знаю: время необратимо и у него есть только одно измерение - прямой, как стрела, луч, теряющийся в бесконечности...
Впрочем, так ли уж и знаю? А что в самом деле оно означает собой?
В восточном фольклоре есть красивая притча. Где-то на краю земли стоит алмазная гора, к которой один раз в тысячелетие прилетает точить свой клюв орел. Пройдет бездна времени до тех пор, пока он сточит гору до основания, но вся эта бездна - не более чем мгновение в сравнении с вечностью, составляющей самую суть этого страшного абсолюта... Но если вечность имеет всего лишь одно измерение, если время и в самом деле необратимо, то в чем же тогда смысл покаяния и где место прощению?
Нет, не одно только абстрактное холодное сознание - что-то гораздо более глубокое во мне отказывается принять такое, линейное, представление о времени.
Догматы не одной только христианской веры говорят о вечной жизни после смерти. В сущности мечта о бессмертии - это вечный сон человека; уже первый дошедший до нас литературный памятник говорит именно об этом. Но если физическая смерть и в самом деле еще не абсолютный конец, то - в какой бы форме оно ни существовало - оно должно дароваться всем, независимо от того, во что они верили при своей жизни. Но что стоит вечная жизнь, если сточатся алмазные горы, погаснут небесные светила, изменится контур галактических орбит, а когда-то данный тринадцатилетней девочке обет так и не будет исполнен, когда-то содеянный грех безучастия так и не будет искуплен? Что стоит вечная жизнь, сопровождаемая вечным ужасом неизбытого зла, принесенного тобою твоим близким? Так неужели действительно никогда?