Шрифт:
У меня есть два экземпляра "Поэмы". На одном есть
[441]
инициалы Князева над "первым посвящением", но они зачеркнуты рукой Ахматовой. Она зачеркнула их при мне, сказав, что это опечатка. На другом экземпляре их нет. В печати "Поэма" появилась с именем Князева на "посвящении". На чьем же черновике она писала и чьи вспомнила ресницы? Если в "Поэме без героя" речь идет о двух погибших, из которых один отнял у себя жизнь перед началом нового века, а другой принял свой жребий и не попытался от него ускользнуть, поэма как-то углубляется. Внутренняя свобода привела Мандельштама к смерти "с гурьбой и гуртом", а "драгунский корнет со стихами и с бессмысленной смертью в груди" уклонился от судьбы и совершил величайший акт своеволия - самоубийство: "Сколько гибелей шло к поэту глупый мальчик, он выбрал эту - первых он не стерпел обид... Он не знал, на каком пороге он стоит и какой дороги перед ним откроется вид..." При таком понима-нии не случайной окажется реминисценция из "Бесов", воспроизводящая обстановку самоубий-ства величайшего своевольца Кириллова: "...кто-то снова между печкой и шкафом стоит".
В "Поэме без героя" Ахматова ведет всю линию на недосказанности и уклончивости, а ее сила как поэта в лобовой атаке и в прямоте. Статья о "Каменном госте" - самооправдание Ахматовой, хотевшей доказать, что биографические данные запрятаны в литературе, проходят своеобразную обработку: Пушкин обнаруживается и в Дон-Гуане, и в Командоре. Оба героя своеобразное воплощение самого Пушкина. Для фабульных вещей девятнадцатого века этот метод вполне оправдан. "Поэма без героя" - развернутое лирическое высказывание, поминаль-ный плач по ушедшему времени, в котором таились зародыши страшного будущего. В такой вещи "облитературивание сюжета" не "объективизация", а ложная уклончивость. Шкатулка с тройным дном имеет смысл, если в ней действительно можно что-нибудь спрятать, но во время обыска или после смерти все три дощечки вынимаются в один миг: что же там лежит?
Ахматова, видимо, решила под конец слить Князева и Мандельштама, пропустив обоих через литературную мясорубку, вот и вышло, что она пишет на черновике Князева, а у гусарско-го корнета, может, и не было черно
[442]
виков. Право на черновики надо еще заработать. Время покажет, было ли это право у Мандель-штама. Во всяком случае, еще в 19 году он сомневался в нем, а потом никогда о черновиках не заговаривал.
Еще печальнее, если Ахматова пыталась сделать из Князева и Мандельштама нечто вроде двойников: два лика одного лица, один рано ушел, другой остался до конца. Эти два человека слиться не могут, и на слова "Я к смерти готов" тоже надо заработать право. Моя обида, что ради литературной игры Ахматова злоупотребляла словами Мандельштама и датой его смерти.
Двойничество не только литературная игра, но психологическое свойство Ахматовой, результат ее отношения к людям. В зеркалах и в людях Ахматова искала свое отражение. Она и в людей гляделась, как в зеркала, ища сходства с собой, и все оказывались ее двойниками. Ольга Судейкина, по словам Ахматовой, - "один из моих двойников", Марина Цветаева - "невидим-ка, двойник, пересмешник", надпись на книге мне: "Мое второе я"... Сколько у человека может быть "я" и почему они между собой такие несхожие? Познакомившись с Петровых, Ахматова спрашивала меня и Мандельштама, узнаем ли мы ее в новой знакомой. На старости Ахматова вдруг узнала себя в дочери Ирины Пуниной, Ане Каминской, и даже заставила ее отрастить себе челку. Аня показалась мне абсолютно нелепой в ахматовской челке, и Ахматова отчаянно на меня обиделась. В старости Ахматова начала и всех мужчин считать двойниками, не своими, конечно, а друг друга. Все, живые и мертвые, объединялись тем, что влюблены в нее, Ахматову, и пишут ей стихи. В зрелые годы Ахматова была другая, и подобное отношение к людям харак-теризует ее старость и, пожалуй, как я подозреваю со слов Мандельштама, раннюю, еще ничем не омраченную молодость. В старости и в юности мы все эгоцентрики, а в игре в двойничество действовал механизм эгоцентризма. Правда, в оправдание Ахматовой я могу сказать, что кроме эгоцентризма в этом проявлялось еще свойство, присущее ей в самой высокой степени: она увлекалась каждым человеком, и от этого у нее возникала потребность покрепче его связать с собой, слиться с ним. Особенно остро это свойство про
[443]
являлось по отношению к женщинам, которых Ахматова производила в "красавицы", а их было бесконечно много.
Культ красавиц - специфика десятых годов, скорее петербургского, чем московского происхождения. К годам моей молодости "красавицам" было за сорок. Они перенесли голод и сильно полиняли. Мандельштам показывал мне одну за другой, и я только ахала, откуда взялись такие претензии! Мое поколение дало "подружек", и самые красивые из них - Люба Эренбург, Сусанна Map - красавиц не разыгрывали. В "Египетской марке" Мандельштам взбунтовался против нелепого культа: "Тоже, проклятые, завели Трианон... Иная лахудра, бабища, облезлая кошка..." К чести "красавиц", они отлично мыли полы, стирали, стояли в очередях новой жиз-ни... Ахматова осталась верна культу красавиц, с которыми дружила, - их она превозносила до небес, зато умела здорово разоблачить всех принадлежавших к чужим кланам. Я любила ругаю-щуюся Ахматову и ее грозные разоблачения "прекрасных дам" символистов. Живописность ее словесных портретов была головокружительной. Эта сила речи прорвалась в стихах, но все же недостаточно.
К десятым годам у Ахматовой двойственное отношение. С одной стороны: "До неистового цветенья оставалось лишь раз вздохнуть", с другой карнавальное беснование, разгул масок и личин, упивающихся своей безответственностью: "И ни в чем не повинен: ни в этом, ни в дру-гом и ни в третьем. Поэтам вообще не пристали грехи". В поэме Ахматова рассматривает деся-тые годы как порог, преддверье к будущему, где все понесут расплату. Многие из ее современ-ников слышали в десятых годах гул будущего: "И всегда в духоте морозной, предвоенной, блудной и грозной, жил какой-то будущий гул". Ахматова отчетливо видит связь времен: "Как в прошедшем грядущее зреет, так в грядущем прошлое тлеет - страшный праздник мертвой листвы". Это ответ тем, кто по-прежнему считает десятые годы блаженным "серебряным веком", а все последующее - случайностью, неожиданным вывихом, потому что век оступился. Теория вывиха - the time is out of joint - самоутешение, потому что кости можно вправить. Эмиграция придерживалась теории вы
[444]
виха и полвека прожила со сложенными чемоданами. Для Ахматовой вывод другой: колючая проволока лагерей и вторая мировая война (по мне - лишь бы не третья, но она в старческой самоуспокоенности об этом не думала). Карнавальное веселье, которое я видела в Киеве, - остаток десятых годов, как и некоторые явления двадцатых. Ими и сейчас козыряют легковес-ные старички, а они коренятся в десятых годах.
"Неистовое цветенье" и карнавал пустых масок, несущих смерть и разложение, может, не так противоречивы, как кажется на первый взгляд. Деревья не расцветают перед рубкой, а человеческое общество, наделенное мыслью и чувством, дает в истоме предчувствия пышное, хотя и ложное цветение. Все общество и каждый человек получили в дар от десятых годов крупицу своеволия, червоточину, которая взбаламутила его личную жизнь и определила общественную позицию. Я знаю эту крупицу в себе, в Ахматовой и даже в Мандельштаме. У него-то было противоядие, но он далеко не всегда умел вовремя его использовать. Дар десятых годов - снисходительность к себе, отсутствие критериев и не покидавшая никого жажда счастья. Мне кажется, ни одна эпоха не дала такого пафоса самоутверждения, как наша. Это болезнь времени, и она еще в полном разгаре.
Остается вопрос, права ли Ахматова, направляя удар на элиту. Каблучки козлоногой и гибель гусарского корнета, толпа лжеучителей, писавших законы, которым "Хаммураби, ликур-ги, солоны у тебя поучиться должны", - все это только тонкая пленка, верхний слой, в собы-тиях как будто не принимавший никакого участия. Для меня главная беда в том, что этот слой осознал себя элитой. Таково было время, что элита создавалась повсюду, где собиралась кучка людей. Элита - властолюбивая верхушка любой группы, самозваный "избранный сосуд", возникающий путем самоутверждения. Элита на каждом шагу и в каждом углу присваивала себе авторитет, потому что подлинные авторитеты были попраны, разбиты и уничтожены. В искус-стве, как и повсюду, шла шумиха и возникали авторитеты на один час, на полвека, на минуту, и от них оставалась одна пыль. В десятых годах появлялись и всходы здоровых семян, но они были почти не