Шрифт:
Мережковский, сидя в шубе в промерзшем кабинете, упорно заставлял себя работать – назло самому ходу вещей. При свете коптилки он готовил материалы для начала работы над новой трилогией, третьей, задуманной еще давно, – уже не как «художественное» произведение, а как историческое «исследование» в жанре книги о Толстом и Достоевском. Предметом новой трилогии были древние религии – в тех проявлениях, которые предуготовляли христианское миросозерцание. Однако, глядя на состояние своих спутникови анализируя происходящее в стране, Мережковский все более убеждался в том, что роль «кабинетного мыслителя», к которой он демонстративно пытался вернуться, в настоящий момент для него невозможна. «В тишине бессонных ночей, – вспоминал Мережковский, – я взвешивал две одинаково страшные возможности-невозможности: жизнь в России – умирание телесное или духовное – растление, оподление; а побег – почти самоубийство – спуск из тюремного окна с головокружительной высоты на полотенцах связанных».
Вероятно, последним толчком, решившим дело окончательно, стало предложение «властей» читать в день годовщины выступления декабристов торжественную лекцию в… Зимнем дворце. «Я должен был прославлять мучеников русской свободы пред лицом свободоубийц. Если бы те пять повешенных воскресли, – их повесили бы снова, при Ленине, так же, как при Николае Первом.
О, петля Николая чище, Чем пальцы серых обезьян! —вот что я должен был сказать, а отказа говорить мне никогда не простили бы. Я это знал, и они знали». [26]
26
Мережковский цитирует стихотворение Гиппиус «14 декабря 1917 года» (посвященное ему):
Простят ли чистые герои? Мы их завет не сберегли. Мы потеряли все святое: И стыд души, и честь земли. Мы были с ними, были вместе, Когда надвинулась гроза. Пришла Невеста. И невесте Солдатский штык проткнул глаза. Мы утопили, с визгом споря, Ее в чану Дворца, на дне, В незабываемом позоре И в наворованном вине. Ночная стая свищет, рыщет, Лед по Неве кровав и пьян… О, петля Николая чище, Чем пальцы серых обезьян!14 декабря 1919 года Мережковский и покинул Петроград.
Их выручил Борис Гитманович Каплун – тот самый «добрый комиссар», некогда поставлявший Мережковским «гробовые дрова», колоритнейшая личность в Петрограде «в те баснословные года». Он был заведующим административным отделом Петросовета, но прославился отчасти как фанатический поклонник «огненного погребения» (им был создан первый в РСФСР петроградский крематорий), отчасти – как своеобразный «меценат и просветитель», действительно много сделавший для неприкаянной, «бывшей» творческой интеллигенции. Каплун устраивал разнообразные, вполне по тогдашним меркам, «хлебные» предприятия «образовательного» характера – вроде известной школы для петроградской милиции, в штат которой оказались зачисленными… Горький, Чуковский и художник Юрий Анненский. Мережковского Каплун прочил на роль лектора в красноармейских частях, особенно настаивая почему-то, чтобы тот читал лекции непременно о Гоголе.
Мережковский согласился и на Гоголя, только спросил, между прочим, что будет, если он попытается невзначай перейти фронт.
– Не советую, – был ответ. – Дело военное: поймают, примут за шпиона и поставят к стенке.
Тогда же состоялся и разговор с Чуковским, сумевшим сохранить интеллигентский «просветительский» оптимизм и полагавшим, что «красноармейцам тоже полезно знать о Гоголе».
– Я вам напишу, – ответил Мережковский. – Ведь не могу же я сказать красноармейцам о Гоголе-христианине… а без этого какой же Гоголь?… Ну, если не удастся, мы вернемся, и я пущусь во все тяжкие. Буду лекции читать – «Пол и религия – Тайна двоих» – не дурно ведь заглавие? а? Это как раз то, что им нужно…
В папки с нарочито крупными надписями «Материалы для лекций в красноармейских частях» были уложены черновики «Тайны Трех», первой книги, открывающей новую «трилогию» (Мережковский завершит работу над ней уже в эмиграции). Весь остальной архив был брошен на произвол судьбы. Мережковских и Философова (которого Дмитрий Сергеевич заставил бежать едва ли не силой, – тот умолял оставить его в покое и дать умереть на своей постели) сопровождал «прибившийся» к ним Злобин.
«Трое суток от Петербурга до Жлобина – сплошной бред. Налеты чрезвычайки, допросы, обыски, аресты, пьянство, песни, ругань, споры, почти драки из-за мест, духота, тьма, вонь, ощущение ползущих по телу насекомых… – читаем в „Записных книжках“ Мережковского. – Лучше не вспоминать… У Зинаиды Николаевны сделался жар. Я боялся, что будет сыпной тиф. Ночью больная бредила, что влезает на головокружительную лестницу со ступенями такими высокими, что никак не влезешь, а лезтъ надо – иначе сорвешься и упадешь назад, в пропасть; а на самом верху лестницы – исполинская белая вошь.
– Какая покинутость! Какая покинутость! – шептала больная. Никогда не забуду я этого шепота. Вся тоска изгнания – в двух словах.
…Глухими лесными дорогами, а иногда и совсем без дорог, целиною, по снежному насту пробирались мы в деревню – крайний пункт, ближайший к польскому фронту. В Жлобине латыш передал нас поляку-контрабандисту, который тоже переправлял беглецов через фронт… Вечером отправился он на разведку и, вернувшись поздно ночью, объявил, что ехать опасно: по дорогам – заставы; но и ждать опасно: по всему местечку облавы и обыски. Мы решили ехать…
– Кто вы?
– Русские беженцы.
– Откуда?
– Из Петрограда.
– Куда?
– В Варшаву, Париж, Лондон!
Польский легионер подал знак, ворота открылись, и мы переехали черту заповедную, отделяющую тот мир от этого».
Так начался последний, эмигрантский, период жизни и творчества Мережковского.
В Бобруйске, куда Мережковские, Философов и Злобин попали сразу после перехода границы (после быта военного коммунизма этот захолустный городок показался им средоточием мировой цивилизации), в Минске и Вильно наш герой оказался вновь захваченным вихрем политических страстей.
Польша, недавно получившая независимость, находилась фактически в состоянии войны с Советской Россией, претендуя на территории, принадлежавшие ей до знаменитого польского раздела 1772 года. С другой стороны, большевики, строившие свою тогдашнюю политику на утверждении идеи немедленной «мировой революции», рассматривали Польшу как самый удобный плацдарм для вторжения Красной армии в Европу. Активные силы русской политической эмиграции, еще не признавшие себя побежденными в Гражданской войне и грезившие о реванше, стремились использовать эту напряженную ситуацию для начала нового этапа военного противостояния в России (где еще продолжал оказывать сопротивление большевикам врангелевский Крым). Уже в первые дни, общаясь с русскими беженцами, наводнявшими Бобруйск, Мережковский узнал, что одним из самых активных русских эмигрантских деятелей, которые пытались разыграть в своих интересах «польскую карту», был Савинков.