Шрифт:
— Почему же ты тогда знакомился с ней, почему? — не понимала Белка.
— Сложно объяснять. Все равно не поймешь моих мотивов, плохо меня знаешь — да и вообще: мало кто понимает…
— Ну ты — попробуй хотя бы.
— Да как… Это вроде исследования такого: мне нравятся люди, ну не все — но многие, и я стараюсь изучить их, понять — что движет ими. Как они устроены, что любят, чего боятся. Чем ближе сойдешься с человеком — тем лучше это видно: во взаимоотношениях там, в бытовухе.
— Тебе наверное — для писательства такое нужно?
— Да при чем тут… Нет, ну и это конечно же — тоже. Просто это важно и нужно — я считаю. Прикладное человековедение, что ли…
— А я тоже вот недавно с одним пацаном познакомилась — он сначала такой был, ну, нормальный. Только потом, как я раз дала ему — ваще мудак стал невозможный: обращался со мной как не знаю с кем, — принималась тарахтеть Белка: чтобы спрятать непонимание и не вдаваться в подробности.
— Ну вот: говорил же — не поймешь… — усмехался Благодатский.
Видели вдруг на тротуаре перед собой — пьяного и грязного мужика, поднимаемого другим — трезвым и чистым. Подходили ближе.
— Что с ним, что с ним? — испуганно спрашивала и обращалась к пьяному грязному: — Мужчина, вставайте, вы ведь — замерзнете!
«Вот глупость!» — думал Благодатский и говорил вслух: — Надо помочь…
Подходил к чистому трезвому: вместе они поднимали бесчувственное тело, усаживали на тянувшееся вдоль тротуара гранитное возвышение с невысоким забором.
— Замерзнет на хуй, — сообщал Благодатскому незнакомый мужик. — Иду — смотрю — лежит…
— Надо его вон туда, на лавку отпереть. Там все-таки — не камень, а — дерево: не так холодно…
— И то верно, — соглашался: брали вдвоем — под руки и тащили. На пути к лавочке Благодатский отмечал про себя, что грязь на мужике — сухая и не пачкается, а также — практически не чувствовал обыкновенного в таких случаях мерзкого запаха.
Усаживали на лавочку, переглянувшись решали, что — сделать больше нечего и уходили: каждый в свою сторону.
— Ой, мне так его жалко. Нет, реально: это такой ужас!.. Он же замерзнет… — говорила Белка.
— А мне — не жалко. Он ведь сам пил, никто не виноват, что — дошел до такого состояния. Синячьё жалеть нельзя, да и вообще все пьющие — заслуживают отвращения только. Если человек сам к себе так относится — с какого хуя я должен к нему относиться иначе, лучше? Глупость. По-хорошему — жечь бы их в печках вместе с наркоманами: если совсем опустились и ничего делать не могут…
— Ты что, ты что! — взмахивала руками. — Нельзя никого жечь, нельзя! Ты что!
— Может и нельзя, — соглашался раздумывая Благодатский. — Но уж очень порой хочется…
Молча доходили до метро, садились в нескоро и небыстро подъезжавший поезд. Белка доставала и читала маленькую книжку в мягкой желтой обложке, а Благодатский — рассуждал про себя о том — помог бы он пьяному грязному, если бы не оказалось рядом испугавшейся и замельтешившей Белки: «Скорее — да, чем нет. Я ведь не для того, чтобы почувствовать — какой я добрый и хороший, помогаю говну всякому: мне эта хуйня — до пизды. Просто можно помочь — так помогу: не ленивый и не пидор, как некоторые. А не захочется — и не помогу, пройду мимо и будет мне по хую, только несколько неприятно — из-за того, что люди могут так относиться к самим себе».
С такими мыслями приезжал в центр и доходил с Белкой до её дома: поднимались лифтом в квартиру, раздевались и шли на кухню.
Ночь оказывалась долгой: Белка юлила и виляла, рассказывала горы историй из своей личной жизни. Странно смотрела на Благодатского.
«Бля», — думал. — «Может, не хочет ебаться? Да нет, с чего бы — все ведь хотят ебаться… Может, думает со мной длительные отношения завести? Чего ей надо: совершенно не ясно…»
Старался поддерживать по возможности беседу, вливал в себя уже порядком надоевшее за вечер и ночь — спиртное. Много курил. А когда за окном начинал подыматься серый осенний рассвет, холодный и медленный, не выдерживал: сообщал, что желает улечься.
— Да, да, конечно… — убирала со стола, быстро двигалась по кухне — бряцая посудой. — Ты давно наверное хочешь, а мы всё болтали… Только нам придется в одной комнате спать ложиться, но там места хватит — кровать большая, да и вообще…
Совсем ничего не понимал Благодатский: даже и не предполагал, что могут лечь в разных комнатах. «Хуй с ним — со всем!» — решал и отправлялся в ванную, а оттуда — в комнату Белки с мыслью: «Будь что будет, а на рожон — лезть не стану. Хуй их разберет, ёбаных девок!»
Стелила постель: с простыней, двумя подушками и одеялами. Ложилась почему-то — не снимая черного платья с серебристой надписью поперек груди. Поворачивалась спиной к Благодатскому. Чувствовал, что страшно устал и хочет спать после всего выпитого, выслушанного и выстоянного в клубе. Думал: «Может — уснуть, и пошла она на хуй? Чего она юлила и кобянилась, а теперь — отвернулась в другую сторону: типа меня здесь и нет… Выебу ее как-нибудь в другой раз…» Но постепенно — в душе подымалась злоба и благородное негодование: «А хули я тогда — сюда перся? Там ведь — другие девки были: и Евочка пьяная, и вокалистка Леопардова. И Неумержицкий где-то потерялся, а я приехал сюда, к девке, побеседовал с нею на высокоинтеллектуальные темы и теперь — возьму и спокойно усну? Нет уж, хуя… Как только вот теперь к ней обратиться — с предложением? Почем я знаю, какая у этих московских крутых молодёжей манера обращаться друг с другом в подобных ситуациях? У них свои ведь должны быть стереотипы: я-то привык к другому — к низам. Мои готочки все с окраин да из провинций все время были… И даже та, моя, с которой наконец-то сговорился и вскоре попаду к ней — и та: приехала черт знает откуда и работает — официанткой и посудомойкой. Есть ведь разница между посудомойкой и внучкой архитектора, строившего сталинские высотки, которая живет — в самом центре… В любом случае так или иначе нужно выступить, а то — просто уважать себя не смогу: может, не столько и ебаться хочется, сколько — поддержать уровень и не уронить планку».