Шрифт:
Я знал, что на дворе 317 год от рождения Авраама и что все страны согласились с этим летосчислением. Я полагал, что по обеим сторонам этого комка земли в три тысячи квадратных миль до самой границы мира простирается море. Но что же с самой границей? Книга Авраама, утверждали священники, не говорит о том, как далеко граница находится — ибо Господь не желает, чтобы люди знали это, вот почему. Услышав все это в школе, я, естественно, заткнулся, но любопытство продолжало меня тревожить.
Все мои сомнения были юношескими и пытливыми, точно новая трава, пробивающаяся сквозь сопревший зимний мусор. Я радовался тому, что молния ни разу не испепелила меня, как бы я ни грешил. Перед завершением последнего учебного года целая неделя была посвящена Греху, и директор школы отец Клэнс лично занялся этим. Алая Блудница озадачила нас: мы знали, что шлюхи разрисовывают свои лица, но похоже было, что та женщина была ярко-красной с ног до головы — я не понял этого. Мы знали, что святой отец имел в виду под Грехом Самоосязания, хотя сами называли это «дрочиловкой»; некоторые самые младшие мальчики испытали настоящий шок, услышав, что у тех, кто так грешит, все синеет и через некоторое время отваливается. Двое упали в обморок, а один выбежал за дверь, чтобы проблеваться. На эту неделю девочек отделили от мальчиков, так что я не знаю, какую уж тайную информацию втюхивали им. Я понял, что слишком ничтожен для того, чтобы Бог обратил на меня свое внимание, поскольку с тех пор, как четыре года назад, в приюте, научился дрочить, ничто у меня не посинело и оставалось там, где ему и полагалось находиться. Отец Клэнс был большим и бледным, он выглядел так, будто у него болел живот, а виноват в этом был кто-то другой. При взгляде на него появлялась мысль, что Бог, прежде чем совершить такую непростительную ошибку, как создание людей мужчинами и женщинами, мог бы сначала, из уважения к приличиям, посоветоваться с отцом Клэнсом.
Церковь давала нам ясно понять, что все, связанное с сексом, — греховно, отвратительно и нечисто (даже сны об этом назывались «поллюцией»), но тем не менее заслуживает глубочайшего почтения. Там были и другие несоответствия — неизбежные, насколько я понимаю. Церковь и послушные ей мирские правительства, естественно, желали, чтобы население увеличивалось; ведь столько браков было бесплодными, а примерно каждый пятый рождался мутом, так что миру попросту грозило вымирание. Но Церковь придерживалась мнения — я не понимаю его истоков, — что все удовольствия сомнительны, и лишь угрюмость может быть добродетельной. Так что власти изо всех сил старались поощрять размножение, хотя официально изыскивали другие методы. Бывало, с Бродягами Рамли мы ставили небольшой спектакль: четыре парочки, хавающие обед вроде аристократического, с рабами, подающими всякие блюда, ни разу не улыбнувшись, разглагольствуют о погоде, модах и церковных делах. Все очень серьезно, однако зрители видят и то, что происходит под столом, где свое потрясающее представление разыгрывают пальцы, голые ляжки и гениталии…
Возможно, разум отца Клэнса мог без труда мириться с этими несоответствиями — но не мой. Религия требует специально развитой глухоты к противоречиям, но я чересчур греховен, чтобы научиться такому.
Конечно, в четырнадцать я понимал, что вслух надо соглашаться со всем, чему учит Церковь. Я увидел свое первое сожжение атеиста уже после того, как начал работать в «Быке и Железе». Это был мужчина, который, по слухам, сказал своему сыну, что никто никогда не рождался от девственницы. Я не вполне понимал, каким образом это делало его атеистом, но знал, что лучше не спрашивать. В Мога сожжения всегда были частью Весеннего Фестиваля — детям младше девяти лет можно было не присутствовать…
Со своего клена я видел рождение и рост нового дня. И неожиданно мне подумалось: а что, если кто-то доплывет до самого края мира?
Это было уже слишком. Я шарахнулся от этой мысли. Я соскользнул с клена и начал пробираться сквозь густые лесные заросли, где всегда царит сумрак. Я шел медленно, чтобы не вспотеть, ибо запах разносится далеко и вполне может заинтересовать и черного волка, и коричневого тигра. Против волка у меня был нож — волки ненавидят сталь. Тигры безразличны к ножам — один удар лапой вполне способен справиться и с ножом, и с его хозяином, — но они обычно избегают гористой местности, где для них нет почти никакой добычи. Говорят, они немного уважают стрелы, равно как дротики и огонь, хотя лично я слышал о том, как тигр перепрыгнул огненный круг, чтобы схватить человека.
В то утро меня не слишком заботили эти древние животные. Большую опасность представляли мои собственные мысли: предположим, я дойду до края мира и увижу, как зажигается солнце?
В густых лесах в любое время суток царит неопределенность полумрака. Предметы, когда свет попадает на них, проходя сначала сквозь листву, кажутся совсем не такими, как в действительности. Здесь всегда задерживается какая-то часть ночи. Вопрос о том, что находится позади вас, может содержать нечто большее, чем простой страх. Хорошее или желанное существо может, конечно, оказаться там вместо опасности, но кто знает?..
Моя пещера в Северной горе была трещиной в скале, расширяющейся внутри, образуя пространство четырех футов в ширину и двадцати в глубину. Трещина уходила во тьму, но, очевидно, должна была где-то выходить на поверхность, поскольку постоянный сквозняк делал воздух свежим. Туда вполне мог зайти черный волк. И даже тигр, хотя ему было бы недостаточно места, чтобы развернуться. Найдя пещеру, я выгнал оттуда медноголовую змею, и теперь мне приходилось следить, чтобы она не вернулась назад; еще приходилось постоянно выметать веткой скорпионов. В пещеру вел узкий выступ, расширявшийся перед самой пещерой, и на нем было достаточно земли, чтобы росла трава. Пещера была на восточном склоне горы, а Скоар располагался к югу от нее. Так что я мог развести маленький костерок на ночь, разглядывая в его пламени мальчишеские видения неисследованных мест, давних времен и других «я».
В это утро я первым делом проверил свой лук и прочее имущество. Все было на месте, но меня не оставляло какое-то странное чувство. Я послюнил свой нос, чтобы обострить обоняние; все вроде бы было в порядке, но…
Когда я обнаружил причину — на задней стене, по которой мой взгляд сначала скользнул, ничего не заметив, — она не слишком многое мне сказала. Картина была нарисована острым концом мягкого красного камня. Очевидно, это сделали уже после того, как я в последний раз наведывался в пещеру в ноябре. На стене теперь были две фигуры без лиц, но с мужскими органами. Я слышал об охотничьих сигнальных рисунках-сообщениях, но здесь от них не было ничего. Просто стоящие фигуры… У одного были пропорции человека, согнутые локти и колени, пальцы на руках и ногах тщательно прорисованы. Второй — такого же роста, но руки чересчур длинны, а ноги слишком коротки, а коленей и вовсе нет… Я не нашел никаких следов пребывания чужого человека, больше не появилось ничего нового, и ничто из моих вещей не пропало.
Я бросил поиски. После ноября кто-то побывал здесь и оставил мои вещи нетронутыми: значит, нет никаких причин думать, что он против меня что-то замышляет. Подкова оказалась спрятанной под тем же самым камнем у входа в пещеру, где я оставил ее. Впрочем, мне никогда не приходилось слышать о рисунках, оставленных ведьмами или еще какими-то сверхъестественными существами. Я набрал веток, чтобы сделать постель, принес охапку дров и растянулся на солнышке, поглощенный мечтами и совершенно голый, если не считать пояса с ножнами. Кабы время от времени нам не выдавался такой досуг, разве смогли бы мы открыть новые методы защиты луны от кузнечиков? Я не забывал о рисунке, но предполагал, что посетитель уже давно ушел. Мои мысли плавали за границами дня. Я думал о путешествиях.