Пришвин Михаил Михайлович
Шрифт:
– Необходимо свидетельство о говении, - говорила тетушка Калиса Никаноровна, - неужели он у тебя еще не говел?
– Не говел, - какие у него грехи, вот еще глупости!
– Ну, да, конечно, ты ли-бе-рал-ка, а все-таки без свидетельства в гимназию не примут. Веди сегодня ко всенощной, сговорись с попом: он как-нибудь завтра его исповедует.
Какая-то не то музыка, не то работа большой молотилки чудилась теперь Курымушке, но совершенно не так, как в деревне: там гудит на гумне молотилка, а в саду сами по себе птицы поют, - тут все и ездят, и ходят, и говорят под эту музыку. Не успел о чем-нибудь подумать, как уже это прошло, и под музыку началось думанье о совершенно другом: в голове стало тоже все быстро крутиться, как в молотилке.
Даже и в соборе это не остановилось, - напротив, тут уже совсем разбежались глаза - столько людей! и между ними дорога малиновая уходит к золотым воротам, слышится оттуда ангельское пение, и батюшка в золотой ризе копается над чем-то - чудесно! Хотел Курымушка о чем-то спросить мать, оглянулся, а ее нет как нет! Спросил господина, тот улыбнулся и ничего не сказал. Другой показал на малиновую дорогу, и Курымушка по дороге этой идет вперед, всех спрашивает: - "где моя мама?". Ничего не отвечают, а только улыбаются, а он все дальше и дальше идет по малиновой дороге, и страх, похожий на прежний детский в лесу, одолевает его: он один среди этой толпы, где никто не знает ни его, ни его маму. Вот эта малиновая дорога ступеньками поднимается к золотым воротам, туда, конечно, надо итти, узнавать у батюшки, тот все должен знать. Со всех сторон, слышит, кричат: - "куда, куда, вернись, стой!", но это ему только ходу поддает, он почти бежит к батюшке для защиты от страшной толпы. И когда он прошел в Царские врата, - "ах!" кто-то сзади, кто-то фыркнул, - батюшка обернулся, спросил:
– Тебе что, мальчик?
– Маму потерял, - ответил Курымушка.
И только это сказал, мамин голос зовет: - "иди, иди сюда скорей, я тут!". Хотел броситься назад, но батюшка ухватил его сзади за пискун-волос, потом за руку, ведет его куда-то, ставит перед иконой на коленки, велит строго положить двенадцать поклонов.
– "Господи, милостив буди мне, грешному", шепчет Курымушка свою любимую молитву. Через какие-то боковые двери батюшка ведет его, и тут ожидает мать.
– Что же он у вас, неужели в церкви никогда не бывал?
– спросил батюшка.
– Мы в деревне живем, - конфузливо ответила мать, - в городе он никогда не бывал.
– Ну, ничего, - заметив смущение матери, сказал батюшка, - всему свое время; а признак хороший, через Царские ворота прошел, он еще у вас архиереем будет.
– Архиерей, архиерей!
– засмеялись на клиросе певчие.
И пока шли до самого своего места, везде смеялись и шептали:
– Архиерей, архиерей!
На другой день Курымушка был опять в соборе, но все было тут по другому: ни малиновой дороги, ни огней, ни толпы, и только черные старушки в мантильках с гарусом впились кое-где глазами и сердцем в иконы. Курымушка и себе стал, подражая старушкам, так же впиваться в иконы, а мать ему тихо шептала, что на исповеди все нужно открыть, все грехи, все тайны. Вот думать про это стало почти непереносимо, - разве можно так вдруг все и открыть, а если что-нибудь забудешь?
– А если забудешь, - спросил он, - господь покарает?
– Забудешь, ничего, - ответила мать, - а будешь помнить, да утаишь, то покарает.
Но легче не стало от этого: "захотеть", - казалось ему, - можно все вспомнить, а можно не захотеть и будто все забыл; как же тогда быть, за это покарает господь, что захотел или не захотел".
– Надо полное раскаянье, - сказала мама.
– С чего же начать?
– Батюшка сам тебя спросит, и ты ему отвечай на все: - "грешен, батюшка".
Вот это очень хорошо, это твердо запомнил Курымушка и спросил последнее:
– Если я не грешен и скажу "грешен, батюшка!", за это покарает господь?
– Нет, это ничего, мы во всем немножко грешники.
Тогда из боковой двери вышел батюшка в черном, кивнул головой, мать сказала сначала "иди!", а потом: - "стой, подожди, вот возьми двугривенный и отдай батюшке за исповедь".
Так, было, с этим "грешен, батюшка!" все хорошо наладилось и вдруг этот несчастный двугривенный все дело испортил, явилась дума: "когда отдать его и как отдать, а главное, если надо говорить "грешен" и открываться во всем, то как в то же время держать в зажатой руке двугривенный и думать, как его отдать".
– Веруешь в бога?
– спросил батюшка.
– Грешен!
– ответил Курымушка.
Священник, будто, смешался и повторил:
– В Бога Отца, Сына и Святого Духа?
– Грешен, батюшка!
Священник улыбнулся:
– Неужели ты сомневаешься в существе божием?
– Грешен, - сказал Курымушка и, все думая о двугривенном, почти со страстью повторил: - грешен, батюшка, грешен.
Еще раз улыбнулся священник и спросил, слушается ли он родителей.
– Грешен, батюшка, грешен!
Вдруг батюшка весь как-то просветлел, будто окончил великой тяжести дело, покрыл Курымушке голову, стал читать хорошую какую-то молитву, и так выходило из этой молитвы, что, слава Тебе Господи, все благополучно, хорошо, можно еще пожить на белом свете и опять согрешить, а Господь опять простит.
Главное же Курымушке стало хорошо оттого, что двугривенный можно теперь и не отдавать: вывел он это верно из того, что раз всякая тяжесть с души снималась, то и двугривенный тоже. Он поцеловал крест и спокойно опустил двугривенный в карман. С сияющей улыбкой ожидала его мать, встретила, будто давно с ним рассталась, спросила: