Шрифт:
В этом тексте Пушкин сделал поправки, после которых стихи 6, 14, 16 получили тот вид, который они имеют в печати; стихи 2 и 7, отличные от печатного текста, поправкам в этой рукописи не подверглись, в 1-м стихе поэт переставил было «Но музы голос», но тут же отменил свою перестановку. Стихи 9 и 11 подверглись ряду изменений, но все же не получили окончательной редакции. Вот последовательные редакции рукописи:
9 О если примешь эти звуки (1) О если примешь тайны звуки (2) 10 Цевницы преданной тебе (1) Глас музы преданный тебе (2) Цевницы преданной тебе (3) — не зачеркн. Мечтой преданные тебе (4) — не зачеркн. 11 Верь, Ангел, что во дни разлуки (1).Наконец, в 12-м стихе Пушкин думал над эпитетом пустыни. Написав сначала «печальная», он зачеркнул это слово и надписал «далекая». В печатном тексте видим возвращение к первоначальной редакции.
Надо отметить последнее колебание между эпитетами: печальная и далекая. Последний эпитет мог указывать на реальную действительность, и потому Пушкин от него отказался. Но кто же в это время из известных нам лиц и близких к Пушкину находился в далекой или печальной пустыне? Да Мария Николаевна Волконская, последовавшая в Сибирь за осужденным в каторгу мужем, а в 1828 году, когда писалось посвящение, проживавшая под Читинским острогом, где сидел ее муж. Нам пришлось упоминать, что Пушкин последний раз видел Волконскую и слышал последний звук ее речей на вечере у княгини З. А. Волконской в декабре 1826 года, когда М. Н. была в Москве по пути в Сибирь. Известны описания этого вечера в прозе Д. В. Веневитинова и в стихах З. А. Волконской. Приведу несколько строк из хранящегося в Тургеневском архиве письма князя Вяземского А. И. Тургеневу от 6 января 1827 года: «На днях видели мы здесь проезжающих далее Муравьеву, Чернышеву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное обречение. Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории. В них, точно, была видна не экзальтация фанатизма, а какая-то чистая, безмятежная покорность мученичества, которое не думает о славе, а увлекается, поглощается одним чувством тихим, но всеобъемлющим, всеодолевающим. Тут ничего нет для Галереи: да и где у нас Галерея? Где публичная оценка деяний?»
Вариант «далекая пустыня» находится во второй редакции стихотворения, на листе 70, о которой мы до сих пор и вели речь. Но на 69 об. и 70 листах есть еще, как мы упоминали, и первоначальная редакция. Пушкин набрасывал эту редакцию в момент рождения самого замысла и, следовательно, не думал о том, какой вид получат стихи в печати. И вот тут мы видим уже совершенно определенный эпитет:
Сибири хладная пустыня.Этот зачеркнутый вариант решает вопрос.
Эта первоначальная редакция, до сих пор не привлекавшая внимания издателей, конечно, найдет исчерпывающую транскрипцию в академическом издании. Из других вариантов укажем на целый ряд перечеркнутых стихов, в которых Пушкин старался написать посвящение так, чтобы оно, став ясным для нее, оставалось непонятным для других:
Поймешь ли ты кому желаю Их посвятить Пред кем хочу, Поймешь ли!Таков реальный биографический факт. Любовь Пушкина к Марии Николаевне Раевской после произведенных наблюдений — не та темная и смутная традиция, о которой старые биографы, знавшие по слуху об этой истории поэта, могли говорить только намеками, нерешительными утверждениями; любовь Пушкина к Раевской — не та романическая история, о которой новые биографы, лишенные слухов, пытались рассказывать на основании поэтических признаний поэта, подобранных без критики и вполне произвольно. Теперь мы можем не только считать это чувство достоверно бывшим, но и набросать, правда неполную, но зато фактическую, действительную историю и даже выяснить индивидуальные особенности этой привязанности поэта. С этими данными мы должны вдвинуть этот эпизод в историю жизни и творчества, определить и анализировать цикл произведений, вызванных отношениями поэта к М. Н. Раевской, и наконец раскрыть то действительное влияние, которое имело в процессе душевного развития и художественном миросозерцании Пушкина это чувство. А что влияние было весьма значительным, об этом можно судить уже по внешним признакам: по хронологическим рамкам для этого чувства (1820–1823–1828) и по обилию художественных произведений, им вызванных или хранящих его отражение. Ведь помимо небольших лирических произведений и незаконченных набросков две поэмы: «Кавказский пленник», писавшийся в то время, когда Пушкин был поглощен этим чувством, и «Бахчисарайский фонтан» — в их психологической части основаны исключительно именно на этом любовном опыте; «Цыганы» и «Онегин» заключают немало отголосков и отражений этой сердечной истории.
Излишне, конечно, говорить, как важно полное уяснение ее для постижения исторического, реального Пушкина.
Чем дольше вдумываешься в эту историю, тем глубже раскрываются глубины души и сердца поэта. Судите сами! Какой удивительный просвет открывают нам даже те немногие подробности, разъяснению достоверности которых мы посвятили столько страниц! Кишиневский бретер и гроза молдаванских бояр до смешного робок в своих любовных искательствах; молодой человек, отведавший через меру физической любви, циник, отчитывающий такую кокетку, как Аглая Давыдова, обладающий уменьем склонять стыдливую красоту на ложе нег, скрывает в себе задатки сентименталиста старой школы, питает поистине нежнейшее, тончайшее чувство, таит запас такой стыдливости и щепетильности, какие и подозревать-то было бы трудно; романтический герой, гордящийся своей неприступностью, своим иммунитетом, пылает и страдает, молит (в черновых тетрадях) о встречах и взглядах. Победитель и знаток женских сердец, эпикуреец любви, рассуждения которого выслушивал Лев Пушкин в письмах своего брата, а мы читаем в признаниях «Онегина», оказывался просто «глупым» перед этим чувством. Писатель, который нанес столь яростное оскорбление любви в «Гаврилиаде», ибо «Гаврилиада» оскорбляет не только чувство религии, но и чувство любви, возносит тайные мольбы своему божеству и полон благоговейного обожания. Но да не объяснят этих черт двойственностью психики! Помимо того, что представление о двойственности несет какой-то привкус лицемерия, тут не идущий к делу, двойственность столь же мало объясняет душу Пушкина, как и выдвигаемое иными единство. Душа Пушкина, как и всякого человека, живущего внутренней жизнью, сложнее и простоты, и двойственности.
Весь эпизод отношений Пушкина к Раевской очень интересен и для чисто литературных исследований, ибо играл большую роль в той борьбе, которую вел в то время Пушкин, борьбе литературы с жизнью. Так сквозь вычитанное и надуманное, сквозь навеянное и воображаемое пробивались ростки действительной, своей жизни и распускались красивыми цветами «нового вида».
Дух и творчество Пушкина питались этим чувством несколько лет. Остается открытым вопрос, был ли вхож Пушкин в семью Раевских еще в Петербурге и не познакомился ли он с Марией Раевской еще до своей высылки. Когда генерал Н. Н. Раевский подобрал Пушкина больного, в Екатеринославе, с ним из четырех его дочерей в это время ехали Мария и София, а Екатерина и Елена оставались еще в Петербурге с матерью и выехали позже прямо в Крым. Чувство Пушкина могло зародиться еще на Кавказе во время совместного путешествия, облегчающего возможность сближения. Вся семья Раевских соединилась в Гурзуфе в двадцатых числах августа 1820 года. Здесь Пушкин провел «щастливейшие минуты своей жизни». Его пребывание в Гурзуфе продолжалось «три недели», и здесь расцвело и захватило его душу чувство к М. Н. Раевской, тщательно укрываемое. Мы знаем, что с отъездом Пушкина из Крыма не прекратились его встречи с семьей Раевского, и следовательно, Марию Николаевну Пушкин мог встречать и во время своих частых посещений Каменки, Киева, Одессы, и во время наездов Раевских в Кишинев к Екатерине Николаевне, жившей тут со своим мужем Орловым. Но чувство Пушкина не встретило ответа в душе Марии Николаевны, и любовь поэта осталась неразделенной.
Рассказ кн. Волконской в «Записках» хранит отголосок действительно бывших отношений, и надо думать, что для Марии Раевской, не выделявшей привязанности к ней Пушкина из среды его рядовых, известных, конечно, ей увлечений, остались скрытыми и глубина чувства поэта, и его возвышенность. А поэт, который даже в своих черновых тетрадях был крайне робок и застенчив и не осмеливался написать ее имя, и в жизни непривычно стеснялся и, по всей вероятности, таился и не высказывал своих чувств. В 1828 году, вспоминая в посвящении к «Полтаве» прошлое, поэт признавался, что его «утаенная любовь не была признана и прошла без привета». Этих слов слишком недостаточно, чтобы определить конкретную действительность, о которой они говорят. В августе 1823 года (в начале одесского периода своей жизни) в письме к брату Пушкин поминал об этой любви, как о прошлом, но это было прошлое свежее и недавнее, а воспоминания были остры и болезненны. В это время он только что закончил или заканчивал свою поэму о «Фонтане», и ее окончание в душевной жизни поэта вело за собой и некоторое освобождение из-под тягостной власти неразделенного чувства. Надо думать, что к этому времени он окончательно убедился, что взаимность чувства в этой его любовной истории не станет его уделом. Зная страстность природы Пушкина, можно догадываться, что ему нелегко далось такое убеждение. Тайная грусть слышна в часто звучащих теперь и иногда насмешливых припевах его поэзии — обращениях к самому себе: полно воспевать надменных, не стоящих этого; довольно платить дань безумствам и т. д. А уже в октябре, заканчивая (22 октября) 1-ю главу «Онегина», поэт писал: