Шрифт:
Я же видел наоборот. Через талес и рясу я видел багровый, в складках, затылок Довида. Будто от двух-трех кусочков еды и рюмки-другой водки затылок может так раздуться и раздаться.
Высокие свечи кругом на окнах чадили, горели желто-черными дрожащими языками, бросали вверх, к нарисованным знаком зодиака, завитушки дымных колец. Мне казалось, что дымки превращаются наверху в буквы. Из букв образуется там не слово «шадай» [30] , но слово «шекер» [31] . «Ложь, ложь», — повторял я себе все время, и это слово мало-помалу съедало мой красивый альт. Абрам подмигнул мне, чтобы я начал соло. Из моего рта вышло не пение и даже не ржание, как у Сашки Штранвасера, но какой-то вопль, какой-то свист, почти совсем как у того неотесанного деревенского парнишки. Довид Зильберман в бешенстве нагнулся к басу Биньомину: «Ну, с паршивцем кончено! Меер и Зейдл вместе!..» Чтобы Биньомин, значит, сейчас же передал Абраму, чтобы Абрам передал мне, что больше соло я не пою, что петь мое соло будут Меерл-телар и Зейдл чичилештский вместе. Не знаю, произошло ли что-нибудь после моего свиста с небесными ставнями. Что-то я не видел белой бороды раввина, обернувшейся к молящимся. Знаю только, что до самого вечера я простоял со стиснутыми губами и скривившимся лицом, словно и вправду носил ужасно тесные ботинки. Я даже, кажется, тоже несколько раз ковырнул у себя в носу. Недоставало только сил закинуть ботинки за плечи и уйти, убежать. Между нами говоря, такой силы мне потом, позже, много-много раз не хватало.
30
Шадай — бог.
31
Шекер — ложь.
Вечером в доме старосты «Врат небесных» я видел, как Довид Зильберман и бас Биньомин, и даже Меерл, и Файвл, и Зейдл разговлялись. Все вокруг длинного стола пели. Каждый певчий в отдельности исполнил потом кое-что свое. Я сидел совсем один где-то у края стола. Сидел, как маленький дурачок среди больших умниц. Довид Зильберман смотрел на меня поверх пенсне и заступался за меня:
— Оставьте его. Вы же видите, у него меняется голосок. — Он подмигнул старосте. — У него уже не то на уме, у пацана. А когда появляется на уме не то, ну-ну, голосок начинает меняться…
И опять о моем дедушке Зусе, царство ему небесное.
В вагоне, по пути домой, я уже не сидел, как два месяца назад, простачком с вытаращенными глазами. Я был зрелый человек. Умудренный, повидавший свет, уже поездивший поездом и уже походивший пешком, прошедший через огонь и воду, за эти два месяца прямо, можно сказать, постаревший.
Бельцкие высокие фабричные трубы, крыши, телефонные столбы, потом поля, сады, дороги — все уходило, кружась, не вызывая во мне никакого удивления, я уже знал, что так это происходит — так вот это крутится…
На вагонную скамью сел рядом со мной дедушка Зуся. Сердце разрывалось, когда я глядел на него. Маленький, съежившийся, с белыми губами и нерасчесанной грустной бородой. Сплошь закутанный в скорбь.
— Ну, спрашиваю тебя, разве делают так?
— Как?
— Ай, как ты проиграл…
— Не проиграл, дедушка, выиграл.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду, внучек мой?
— Ведь это вранье, дедушка, обман.
— Знаю. Хорошо знаю, что все они жулики, воры, мошенники. Но оно-то чем виновато?
— Оно?
— Ну да, пение. Уродился с тем самым… во-во-во… и сам проиграл, как в карты…
— Нет, дедушка, может, это самое «во-во» в другом.
— В чем же?
— В стиснутых губах. В молчании…
— Не понимаю, что ты имеешь в виду, внучек мой.
Дедушка Зуся пожимал плечами, поднимал брови, пожевывал кончик своей бороды и вот так, ни с того ни с сего, на какой-то станции перебросил через плечо свой узелок и исчез. В вагон валом повалил народ. Бабки с корзинами кур. Вояжеры с полными чемоданами образцов. Попик с заплетенной косичкой на спине. Маклеры по зерну. Несколько солдат. Гимназисты. Какой-то слепой нищий…
У меня разрывается сердце, что дедушка Зуся не успел прочитать хоть одну из моих историй. Подойди ко мне, дедушка, и присядь рядом за стол. Помню, ты сажал меня на колени и говорил: «Слушай сюда…» Рашковские раввины придумали тебе прозвище «Зуся-босяк»… Ай-ай-ай… Сядь же, дедушка, возле меня и слушай сюда. Твой внучек, певец, почитает тебе. Послушай его пение…
Пер. Г. Перов.
В ДЕНЬ, КОГДА РАШКОВ СТАЛ СОВЕТСКИМ
Многое произошло в тот день.
Сам я тогда не был в Рашкове. Рашковцы рассказывают. А когда рашковцы рассказывают, то это как если бы ты видел все своими глазами, как если бы сам был при этом.
Портняжки тащили на плечах свои швейные машинки, говорили друг другу «мазлтов» [32] . Несли их, словно заранее между собой сговорились, вверх по улице, в магазин Шойхетмана с большими добротными ставнями, который уже давно пустовал, давно уже не был магазином. Выстроили там машинки одну за другой, как школьные парты в классе, начали строчить все вместе с веселым, задорным пением, распахнули настежь окна; пусть вся улица видит, что они, голодранцы с задворок, вонючие портняжки, как их тут величают, теперь сила: кончилось мое-твое, прощай вечная грызня из-за клиента, которому надо пошить пару штанов. Каким образом портняжки уже в первый день выяснили, что такого рода портновская работа сообща называется артель, — тут же появилась картонная вывеска на перильцах балкона у Шойхетмана, — трудно понять, но того, что знают портняжки, говорят, не знают и самые большие мудрецы.
32
Мазлтов — поздравление, пожелание счастья.
Местечко ходило ходуном, люди целовались на улицах, чуть не приплясывая, как на веселом хмельном празднике. Но хмелели они не от рюмки вина, а от великой радости.
Матери вырядили своих детишек в синие субботние матроски, сами щеголяли в белых, туго накрахмаленных блузках. На лацканах у рашковцев расцвели красные ленточки — все жители от мала до велика с алыми ленточками на груди.
Лавки и лавочки стояли с полуоткрытыми дверьми: хочешь — пожалуйста, они открыты, а нет — закрыты; как будет угодно, как ветерок подует.