Шрифт:
– Да вот, совершил преступление, – отвечал я, понурив голову.
– Ну, это бывает, – сразу смягчился замполит, обрадованный моим очевидным раскаянием. – Ну расскажи, как? Наверное, выпил лишнего?
– Ну да, гражданин начальник, – подхватил я тему. – Все водка проклятая! Разве ж трезвым такое совершишь?
– Небось, с дружками?
– С дружками, гражданин начальник.
– Ну, а теперь ты понимаешь, как себе друзей надо выбирать?
– Теперь понимаю, гражданин начальник.
– Дружки тебя, наверное, и подтолкнули на преступление против представителя власти? – бросал он мне спасательный круг.
– Не без этого, – соглашался я, – подтолкнули. Да еще вдрабадан пьяного!
Замполит разговором был очень доволен, и ему не хотелось отпускать меня. Сидевшие рядом офицеры, прекрасно знавшие меня и мое дело, молча давились от смеха – кто, отворачиваясь в сторону, кто закрывая лицо ладонью. Никто из офицеров его на мой счет не просветил – замполитов нигде не любят, тем более новичков. Я уже и сам с трудом сдерживался от смеха. Майор всего этого не замечал.
– Потерпевших-то много? – спрашивал он меня уже почти сочувственно.
– Ох, много, гражданин начальник, – признавался я.
– Ну, так уж и много? Один–два?
– Какое там, – сокрушался я, – считай, вся правоохранительная система. Да и еще кое-кто.
– Да ты что натворил-то?
– Так ничего особенного, гражданин начальник, книжку написал.
– Книжку? По пьяни? – тупо переспросил замполит.
– Конечно, по пьяни. По трезвяни разве хорошо напишешь?
Офицеры ржали, уже не сдерживаясь, но я был серьезен.
Тут замполита осенило, и он снова посмотрел на обложку моего личного дела. Поняв, что статья совсем другая, но не понимая, какая именно, он важно пробормотал «ну да, ну да» и велел мне идти в камеру.
«Ну ты даешь, подрывник, – довольно посмеиваясь, говорил отводивший меня надзиратель. – Нажил себе еще одного врага!»
Забава моя, однако, никаких последствий не имела. Замполит мне не мстил.
Вскоре на свидание приехали Алка и папа. Свидание было длительным – три дня. Весь день мы все вместе сидели в комнатке свиданий со своей кухней, а вечером папа ушел и оставшиеся два дня ждал Алку в местной гостинице. Мы остались вдвоем на два дня и три ночи. Много это или мало? Трудно сказать. Каждое мгновение может растянуться в вечность, а вечность – пролететь как одно мгновение.
Вскоре – снова попав в ШИЗО, я пытался осмыслить это поэтически: «Три дня, как одно мгновенье. Три года, как век печали. Осталась одна шестая прожитых во тьме часов. Но в стрелках искать спасенье спасительно лишь вначале. Я просто шаги считаю, и ржаво скрипит засов». Ах, послесвиданная депрессия! У женщин – слезы, у мужчин – шаги по камере.
Скоро мне удалось перевестись в отряд, начальником которого был единственный в лагере мент с человеческим лицом. Вид у него был почти интеллигентный, по крайней мере осмысленный. Он, как и я, был медиком по образованию, но в поисках лучшего заработка получил звание лейтенанта и пошел служить в МВД. Ему было все равно, чем я занят, – требовалось только не попадаться за нарушения режима.
Это было недолгое, но чудесное время. Я жил приятной лагерной жизнью. Отряд был небольшой, и в нашем бараке стояли даже не двухъярусные шконки, а обычные металлические кровати. Зэки относились ко мне с уважением, даже почтительно. Все знали, как начальство ломало меня в ПКТ. Волей-неволей, безо всяких моих к тому усилий я становился в глазах арестантов авторитетом. Меня это не радовало, поскольку законное место авторитета – в ПКТ и крытой. А на свежем воздухе было так хорошо!
В новом отряде я нашел себе собеседника. Николаю Ильичу Волкову было под пятьдесят. До своего ареста в 1981 году он жил в Новороссийске, был инженером-строителем и строил элеваторы на Кубани. Кроме того он был пресвитером незарегистрированной общины евангельских христиан-баптистов. Преступление его состояло в том, что вместе с единоверцами они организовали подпольную типографию «Христианин», в которой печатали Библию. По делу их проходило одиннадцать человек, и ни один не сдался. Железные ребята! Волков получил 4 года общего режима.
Быстро сдружившись, мы стали с ним жить «семейкой», то есть вместе чифирить да делиться пищей, посылками и всем самым необходимым. Ильич был большим, спокойным и добродушным человеком. Я ни разу не видел его вспыльчивым или озлобленным. Не знаю, как ему удавалось, но он смирял себя. Религиозность его не была напускной. Иногда он складывал руки, закрывал глаза и молча молился про себя. Мне нравилось отсутствие показухи в его религиозности, что так часто встречается у православных и католиков.
Кажется, именно с этого начались наши нескончаемые разговоры о вере. Баптисты не такие формалисты, как православные. Они не носят крестики, им не нужны иконы, и смыслу они уделяют гораздо больше внимания, чем форме. Но я был еще меньшим формалистом, чем баптисты. Ильич, как и все воцерковленные христиане, считал, что вся божественная истина заключена в Библии. Я же возражал, что Библия – это лишь один из путей к Богу, и не всегда безупречный.
– Спасутся лишь те, кто родился свыше, уверовав в Христа, – убеждал меня Ильич.