Силоам
вернуться

Гаден Поль

Шрифт:

Теперь автобус покатился по склону улицы Ренн. Легкий путь. Флажок универмага, взвившийся в чистом небе, спешащие прохожие, сверкающие аккуратные витрины, здания, вырисовывающиеся на двух концах улицы в нежном утреннем свете, удаляющийся вокзал Монпарнас с треугольными крышами, приближающаяся церковь Сен-Жермен-де-Пре со старой башней, — все эти видения, легкие и нежные, и создавали чувство некоторой уверенности в жизни.

Именно в этот момент, когда проходил контролер, проверяя билеты, Симон, сунув руку в карман, достал оттуда смятую бумажку. «Ах, да!» — вспомнил он. Это был конверт продолговатой формы, надписанный явно женским почерком — один из тех конвертов, которые каждый раз, приходя к нему домой, вызывали у его отца восклицания, соответствующие стоимости марок и затраченному на писание времени. Это было письмо Элен Парни; в спешке он ушел, не прочитав его. Каждый раз, когда Симон видел этот вытянутый опрокинутый почерк, он представлял себе молодую блондинку в белой вязаной кофточке в голубую полоску, облегающей грудь, которую он встретил в Сорбонне в прошлом году. Она тогда писала какой-то непонятный диплом о Мариво, и той дождливой весной он привык приходить к ней, между ливнями, в замечательную комнатку на улице Эстрапад, такую странную, обветшалую, и такую милую, когда наступал вечер… Сколько прогулок они совершили по четвергам по чудесным окрестностям Парижа! Но в этот год Симон был непреклонен: он встречался с Элен лишь на ходу; он слишком хорошо сознавал, сколько сил обязан отдавать своей работе, своей семье, а в общем, и самому себе. Можно было пересчитать по пальцам, сколько раз он выезжал вместе с девушкой в первые дни весны в пронизывающую свежесть пригорода. Но прежде всего он старался избежать старенькой комнатки, ароматной и предательской, где у стульев было только три ножки, а диван был пропастью, из которой нельзя восстать. Да и любил ли он Элен? Она была одной из редких фантазий его существования, и поэтому мысль о ней вызывала у него некоторую грусть. Но скучал ли он по ней? Как давно он ее не видел? Месяц, наверное. Месяц, за который он проделал громадную работу. И теперь у него не будет много времени для встреч с нею: один или, может быть, два раза. Только Элен вот уже несколько дней не отступала, посылая письмо за письмом. Симон посмотрел со слегка грустной улыбкой, как на прелестную вещь, которую нельзя воспринимать всерьез, на десять строчек письма, набросанных ее крупным почерком. «В четверг, — умоляла она. — Мы поедем в Мери-сюр-Уаз или в Эрблэ…» Почему бы и нет? Она заставляла сверкать и переливаться эти полевые названия, требуя на этот раз четкого ответа. «Но она же прекрасно знает, что я не могу», — пробормотал Симон. Нет, нет, Эрблэ, Мери, улица Эстрапад — все это очаровательно, но жизнь не терпит долго очаровательных вещей. Жизнь — штука серьезная. А он — серьезный молодой человек, вот кто он такой, Симон Деламбр. Вот кто такие все Деламбры, от отца к сыну, от дяди к кузену: серьезные люди. Никаких фантазий, отклонений, излишеств. Кино — один-два раза в год; и то туда шли, как в загул. Это и есть жизнь. Этот автобус каждое утро; лекции в Сорбонне; семья, полки отцовского магазина — «Торговый дом Деламбр, оптовая галантерея», — суп и молитва по вечерам. В такой жизни нет места всяким Элен. Симон усмехнулся, засунул листок в карман. На этом крест! Хотя… «Да так ли уж это серьезно?..» Но его нерешительность принимала вид невозможной альтернативы. Элен или Сорбонна? Согласиться — потерять день, день, необходимый для подготовки доклада, который ему предстоит сделать у Иснара; день, который не вернуть… А! Он ответит позже. Не горит! «Позже! Позже!» Это ему всегда повторял отец, говоря об удовольствиях жизни.

Наконец приехали. Автобус выехал с улицы Ренн на последний участок улицы Вожирар, которая вдруг превратилась в узкий лаз, откуда машины вырывались лишь поодиночке, а молодые побеги из Люксембургского сада цеплялись за медленно ехавший автобус. Но, по мере того, как он приближался к Сорбонне, Симон переставал интересоваться улицей и все сильнее чувствовал, как к нему возвращается серьезность жизни, чувство дисциплины, — все эти добродетели, словно проникшие в его существо с кровью предков. Итак, как только появились знакомые аркады Одеона, не дожидаясь длительного визга тормозов, он выскочил из автобуса с портфелем под мышкой и побежал к бульвару Сен-Мишель. За занавесом из светлых листьев виднелся округлый черный купол Сорбоннской часовни, увенчанный золоченым крестом. Но Симон больше уж не заглядывался на очаровательную грацию высоких деревьев. Эти строгие стены были способны пробудить его ответственность, его жажду трудиться, его ум, полный решений и планов. Теперь он, опьяненный, мчался по этой жизни, где все проблемы решаются при помощи словарей и тетрадей. Никаких проблем! Воздух, которым он дышал, делал его другим человеком, способным отогнать всякую фривольную мысль и допускающим в свой мозг только плодотворные идеи. Бросив быстрый взгляд на циферблат на часовне, он убедился, что опоздал. Он пошел по улице Сорбонны, свернул под арку, взбежал по лестнице и, увидев нужную дверь, открыл ее.

II

Тридцать или сорок юных голов склонились в тишине над конспектами в маленькой и настолько тесной аудитории, что локти на столах соприкасались. Занятия профессора Лареско были, бесспорно, одними из самых посещаемых. Знания, авторитет, престиж завоевали ему аудиторию, где все умы были ему подвластны. О других профессорах спорили; этот был мэтром. Ясность его комментариев, уверенность его объяснений, авторитетность его суждений в области анализа текстов воспринимались его учениками с неким восторженным трепетом как свидетельство его неоспоримой компетенции и широчайшей эрудиции. Эти же самые качества слегка отдаляли от него скромных студентов, обескураженных такой ученостью, которые, несмотря на неоднократные приглашения, почти не решались позориться, прося дополнительных разъяснений. Все сходились в том, что необходима определенная смелость, чтобы согласиться подготовить у Лареско публичный «анализ текста» или «доклад». Комментарии профессора после таких выступлений произносились со свойственным ему властным и язвительным пылом, который наносил смертельный удар по самолюбию. Но, по правде говоря, авторитет мэтра был так высок и подавляющ, что надо было быть особенно самонадеянным, чтобы вздумать обидеться на его уколы. Впрочем, профессор Лареско всегда был очень вежлив, очень утончен и никогда никого не оскорблял. Но когда он говорил кому-нибудь, даже со всевозможной деликатностью: «Месье или мадемуазель, я думаю, что доклад, который вы только что сделали, надлежит продумать заново», никто не питал иллюзий; это было хуже, чем если бы он сказал: «Да вы же круглый дурак».

Маленький класс греческого языка, затерянный в глубине коридора четвертого этажа, был убежищем, совершенно непроницаемым для всего неприятного, что могло происходить на земном шаре. Симон всегда испытывал, проникая туда, сложное ощущение потерянности и безопасности. В этом месте больше не существовало ни семьи, ни родины; или, скорее, была лишь родина печатных текстов и семья их издателей — семья бесчисленная и космополитичная. Лишь изредка скрипу повозки молочника, спускающегося по улице Сорбонны, или рожку плетельщика стульев удавалось донести сюда проявления жизни, чье воздействие на вас становилось все слабее и которая, из-за постоянного присутствия великих древних и Титанов, населявших «Теогонию», в конечном итоге теряла всякое правдоподобие.

Запоздалое прибытие Симона было встречено приглушенными «ха», волной прокатившимися по классу. Он был среди лучших учеников Лареско, и ему было неловко прочесть на лице учителя выражение неодобрительного удивления. Задыхаясь от жары, он рухнул на половинку стула, предоставленную ему кем-то, кого он не узнал. Наверное, это был Шартье. Почему же он не узнал Шартье? Но, как только он сел, класс, казалось, качнулся и исчез из его поля зрения. На секунду он испугался. «Спокойно! Что со мной?» Но все тотчас встало на свои места, и он забыл о случившемся.

Однако, против обыкновения, ему с трудом удавалось следить за объяснениями Лареско, и он принялся рассеянно наблюдать зрелище, которое являл собой класс: можно подумать, верующие склонились пред своим богом. Эта картина вызвала у него что-то вроде жестокого удовлетворения. Было видно, что большинство его товарищей почти не интересовало, зачем конкретно нужны все эти слепо накапливаемые ими записи о синтаксисе, лексике, метрике и стиле старика Гесиода, о котором в данный момент шла речь. Они принимали этот набор грамматических явлений, метатез и вставок как огромный мир, ключи от которого принадлежали другим, но знание коего требовалось в связи с таинственным событием, именующимся «Экзамен на степень агреже». Однажды им придется суметь распутать весь этот клубок перед комиссией, сообщить, что в таком-то месте, возможно, лакуна, или что такой-то стих был гипотезой одного из тех монахов IX или XI века, об изобретательности или глупости которых так охотно говорил Лареско… Многие из них мало-помалу, под давлением экзаменов и как бы в силу обстоятельств, потеряли представление о том, что настоящая жизнь могла протекать и в другой области, кроме классической филологии. Склонившись над столами, они писали с какой-то одержимостью. Было жарко; кровь приливала к их лицам. Объяснение шло так быстро, что они едва успевали заглядывать в текст; надо было записывать, бешено записывать, в то время как Лареско сыпал ссылками, сравнениями, аналогиями, анализировал, критиковал, насмехался, обличал пробелы, ошибки, нелепости переводчиков, комментаторов и комментаторов переводчиков, и все это на одном дыхании, будто жонглировал!.. «Все-таки нужно ответить что-нибудь Элен», — говорил себе время от времени Симон. Потом он перестал об этом думать. Впервые он позволил себе роскошь рассматривать класс. И впервые все предстало перед ним в таком свете. У него было такое чувство, будто все, что здесь происходит, его не касается. «Решительно, я очень устал», — подумал он.

Он попытался заставить себя начать конспектировать, так как собственное поведение начинало его пугать. Но, подняв голову, вдруг увидел перед собой, через несколько рядов, выпуклый затылок и сутулую спину Эльстера. Вид его был ему неприятен. Не только потому, что Эльстер был самым опасным из его соперников, но он вообще не любил думать о нем, и в его присутствии ему всегда становилось не по себе. Этот юноша внушал ему беспокойство. Он был силой, но силой, оскорбительно уверенной в себе. Он был из тех, чье торжество тяжело, унизительно, ненавистно. Симон отметил не без досады, что, вместо того, чтобы яростно записывать, как все, Эльстер, удобно опершись на спинку стула, не шевелясь, созерцал класс с безмятежным видом. Там, где другие захлебывались в потоке бесполезных бумажек, Эльстер, предвидевший примечания, которые непременно сделает Лареско, высокомерно, все так же опершись на спинку стула, делал небольшие пометки карандашом на полях своей книги. В то время как его товарищи напрягали слух, говоря сами себе: «Ну и силен же все-таки этот Лареско…», Эльстер почти на равных сопоставлял собственные наблюдения с наблюдениями учителя. Деламбр, Эльстер — два этих имени возглавляли все списки, каждый раз оспаривая первенство. Это были «звезды», чьи остававшиеся в тени партнеры следили издалека за их игрищами с ревностным и к тому же пристрастным вниманием; но сами они судили друг друга, не очень заботясь о справедливости. «По сути, — говорил себе Эльстер, — ему все дается лишь трудом…» — «По сути, — говорил себе Симон, — Эльстер — всего лишь позер…» Правда была в том, что в сравнении с легкими победами Эльстера, громадный труд, который он заставлял себя проделать, становился еще тяжелее. Шумные успехи этого еврея, который был моложе их всех, его волшебная способность к усвоению информации, разнообразие его познаний, уважение к нему всех учителей, — все это действовало на нервы, делало Эльстера невыносимым. Не было ни одного занятия, где бы он не отличился каким-либо замечанием, каким-либо сенсационным ответом. Все, что он говорил, все, что он делал, свидетельствовало о зрелости, точности и силе критического ума, невообразимых у юноши двадцати одного года. Если кто-нибудь делал добротную письменную работу — это был Эльстер. Если не было желающих сделать сообщение или комментарий, записывался Эльстер. Если по изучаемым теме или автору имелась дельная книга, Эльстер уже прочитал ее раньше всех и теперь пересказывал в простых сжатых резюме. Можно было одинаково доверять сведениям, полученным от него и от самого профессора. Его критическое высказывание с большей точностью задевало репутацию преподавателя, нежели любое порицание, любой порочащий слух. Именно он решал, какие курсы были «необходимыми», какие «полезными», а какие «никчемными»… «Разье? Добантон? Гиньяр? Фразеры! Талант есть, но поверхностный. Гейнрих — да Ланьер — да. Но Иснар — уровень десятого класса. Лареско? А! Лареско…» По поводу Лареско он не высказывался. Он отвечал: «А! Лареско…» и предоставлял своим собеседникам докапываться до смысла его недомолвок. Этот ответ стал в Сорбонне знаменитым. Когда в компании произносилось имя Лареско, всегда находился шутник, восклицавший с глубокомысленным видом, втягивая голову в плечи и подражая чрезмерно серьезному и немного гнусавому голосу Эльстера: «Лареско? А! Лареско…»

Симон был вынужден сделать усилие, чтобы переключиться на урок. В классе стало очень душно, в ушах у него шумело. Головы подрагивали у него перед глазами, дальнюю стену застилала дымка. «Не из-за Эльстера же мне нехорошо, — подумал он. — Что же со мной?..»

Тем временем Лареско подошел к концу своего комментария. С обычным достоинством он объявлял тему следующих занятий: «Мы достаточно изучили, — говорил он, — сложный вопрос о вставках в „Теогонии“, и я не считаю необходимым возвращаться к этой теме после прекрасной лекции, которую вам в прошлый вторник прочитал г-н Эльстер. (Эльстер принял комплимент с серьезностью и равнодушием человека, знающего себе цену.) Теперь следовало бы остановиться на философском духе этого произведения, если только слово „философия“ не слишком громко для произведения, принадлежащего к столь далекой литературной эпохе. Такова тема, которую я вам предлагаю на следующий урок: „Возможно ли выделить в „Теогонии“ философский смысл?“ Я не могу попросить первого попавшегося взяться за эту тему, требующую крайне тонкой разработки. До экзамена месяц, не забывайте об этом, господа! Я могу попросить сделать эту работу лишь учащегося, который считает себя достаточно подготовленным, чтобы посвятить ей немного времени».

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win