Шрифт:
— Вы слышали? — спросил Слободан.
— Знаю. Все знаю. — Казаич поднял руку, словно предупреждая дальнейшие слова, и не отрывал взгляд от огня.
Слободан огляделся. Только тут он заметил, что ящики уже наполовину упакованы и не видно обычных, повседневных вещиц. На столе нет отцовской солонки. Возле очага стояло несколько связанных веревкой картонных коробок.
— Что это значит? — спросил Слободан полушутливым, полуехидным тоном. — Et tu, Brut [28] .
28
Ср. лат. Tu quoque, Brut! — И ты, Брут! — Слова, приписываемые Юлию Цезарю, когда он увидел в числе своих убийц своего любимца Марка Брута.
Казаич устало отмахнулся.
— Знаешь, мой мальчик, есть одно арабское предание. Я его где-то давно прочел. Сейчас оно не выходит у меня из головы. Кажется, ничего особенного, а запомнил почти дословно. Говорят, в Йемене некогда существовало настоящее чудо гидростроительства, некая Махрибская дамба или что-то в этом роде, которая собирала стекающие с йеменских гор воды в невероятно большом резервуаре и таким образом орошала и кормила густонаселенный край. Но спустя некоторое время насыпь прорвало, хлынувшая вода опустошила все вокруг, и дамба принесла людям такое несчастье, что многие племена вынуждены были переселиться на новые места.
Он замолчал, по-прежнему глазея на огонь. Выглядел очень усталым, голос звучал слабо и невыразительно.
— Что будет с вашей историей Мурвицы? — спросил Слободан. Он подсел к старику на постель. На раскладушке лежало лишь серое одеяло, простыни не было. — Теперь можно дописать еще одну главу об обетованной земле. Окончившуюся своим естественным порядком, бери и описывай.
Казаич усмехнулся и показал рукой на огонь.
— Вот где эта последняя глава, — сказал он. — Сгорит, и я уйду. Да и невелика потеря. Нет у меня литературного таланта, точно. Раньше я утешал себя тем, что просто, мол, не встретил стоящего объекта, но Тацит, не попадись ему, к примеру, римские императоры, выдумал бы их сам. У меня лишь один талант — мой энтузиазм.
— Но куда же вы поедете, совсем один? Вы уже… не первой молодости…
— К счастью, лодчонка моя по-прежнему жива и невредима. Куда? Переберусь куда-нибудь поюжнее. Здесь для меня стало холодновато. Думаю, зиму бы здесь не выдержал. Знаешь сам, какой здесь зимой дует ветер. Может, махну в Дубровник. В Дубровнике есть еще у меня старые друзья, какой-нибудь закуток сыщется. Может, из оставшихся в живых сверстников составится партия в картишки.
Они сидели и смотрели на затухающий огонь. Тлеющая бумага едко дымила, и у инженера заслезились глаза.
— Вам всем легко, — снова вскинул голову Казаич, и красный отсвет огня медленно погасал у него на лице. — Вы молоды. А для меня еще один раз начинать уже поздно. Здесь я пережил короткую и радужную молодость. И теперь никак не смогу остаться среди этого хаоса, чтоб вечно созерцать ее крушение; мне слишком ее жалко. Да и история, которую я писал. Дело не только в таланте: дело в том, что все это просто выдумки. Если соскрести с нее мои маразматические фантазии, останется лишь с десяток скупых сведений об одном ничтожном полугородке-полуселе на берегу моря для какого-либо краткого энциклопедического справочника. Жаль. Жаль всего. А так здорово началось. Но, может, история и впрямь не что иное, как регистрация бесконечных утрат.
Слободан потрепал по плечу старика, продолжавшего что-то бормотать на огонь, и вышел.
Казаич сейчас, возможно, уже в открытом море, вспомнилось ему немного позже среди попойки. А над головой у него зонтик вместо паруса. Может быть, организует где-нибудь новое племя аргонавтов. Искать обетованную землю, которая бы его не обманула.
Вероятно, этот рассказ мог бы окончиться по-другому, вполне вероятно, что уже в самом недалеком будущем он и окончится по-иному. Будущее всегда таит в себе скрытые возможности, а мы всегда полны надежд. Но у писателя нет ни сил, ни желания проследить его фабулу до конца. Описанного эпизода вполне достаточно даже для жизни, а уж тем более для рассказа. Следующий ниже эпилог весьма печален, а может быть, просто естествен, если взять все как было.
Автор, правда, мог бы закончить и по-другому, чтобы, как говорил старый Казаич, все «было хорошо, хорошо». Но писатель предоставляет это сделать историку, который смотрит на вещи sub specie aeternitatis [29] , или журналисту, видящему их sub specie momenti [30] . У автора возникло такое чувство, что, наверно, самое подходящее ему было бы, кроме всего прочего, прочесть молитву. За инженера, за Викицу, за Магду, за Дуяма, да даже и за Грашо, и уж обязательно за Мурвицу. Ну да, конечно, и за Гавань. Ведь сам инженер время от времени молился.
29
под знаком вечности (лат.) — выражение из «Этики» Спинозы.
30
под знаком момента (лат.).
И все-таки мы обязаны утолить человеческую жажду к эпилогам. Люди предпочитают или счастливые развязки, или опять же смерть, что для данного случая может считаться точно так же удачным исходом. Людям нравятся катастрофы или свадьбы, похороны и рождения, то есть все то, что как-то венчает дело, когда все разрешается и входит в нормальную колею, которая исключает драму. Когда все выводится на чистую воду. Когда известно, кто есть кто и что он хочет.
Но вплоть до настоящего времени любая ситуация предстает ясной лишь в гороскопах. И поэтому автор позволит себе под конец пророчество. Разложив подобно древнему римлянину потроха разъятого рассказа, он прочитает по ним прорицания. И последующие события, которые, конечно же, развивались медленно, на протяжении долгого времени, вместит всего в три дня, чтобы, как говорил Тацит или Казаич, «разделенные, они не оставили в памяти лишь быстролетное воспоминание».