Шрифт:
– Кубыкин, а, Кубыкин? – пожалела его Надя. – Если бы наши желания исполнялись, ты бы вот чего пожелал?
– Ну, как… – пожевал губами Кубыкин. – Авторитета… И территории чистой… Ну, и палатки убрать до дождей… Они же, как паруса, снимай их потом под ветром… Ну и все такое прочее…
Кубыкин неопределенно повел перед собой короткой толстой рукой, а про себя подумал: «…и чтобы вы, дураки, веру знали в своего Кубыкина!.. Кубыкин не подведет, Кубыкин правду любит… Этот шар огненный, видел я его… Метр диаметром… Тоже мне, таких не бывает!..»
– Ванечка, – не унималась Надя. – А ты почему молчишь?
Ванечка недовольно повел загорелым плечом:
– Увольте… Ваши фантазии…
И Веснин с новой силой почувствовал какую-то непреодолимую, трудно объяснимую неприязнь к Ванечке, к его аккуратным тоненьким усикам, к уклончивому, часто равнодушному взгляду. Почему-то припомнилась зимовка на острове Котельном, было в его жизни такое. Там на станции оказался такой же вот чистенький аккуратист из Вологды – радист. Беленький, даже белесый. Недосушенный гриб. В Вологде оставил жену, получал от нее радиограммы, но ни на грош ей не верил. За обедом, да и просто на дежурстве, всем нервы тянул: как вот они там, эти наши жены-сучки? У всех настроение падало, стоило радисту открыть свой поганый рот. Пришлось отправить назад, на Большую землю.
Анфед вдруг хихикнул.
– Ты чего? – удивился Кубыкин.
– А у меня есть еще одно желание.
Все посмотрели на Анфеда. Он застеснялся, но победил себя:
– Ногу… Сломать…
– Но-о-огу? – протянула Надя. – Анфедушко! Да зачем?
– Ну, как, – совсем застеснялся Анфед – Это ж, считай, три месяца свободного времени. А хорошо сломать, так все пять. Больничные идут, на картошку не отправят. У нас один чудак так поломался, что, пока его лечили, докторскую успел написать.
Надя повернула смеющееся лицо к Веснину:
– А вы, товарищ писатель? Вы что хотите сломать?
– Судьбу, – хмыкнул Веснин.
– Есть причины?
– У кого их нет?
– Это вы за себя говорите, – ядовито ухмыльнулся Ванечка.
А дура Надя улыбнулась. Хорошо улыбнулась, без насмешки, будто поняла что-то. Веснину даже стало легче. Он всегда был такой: никакая ругань на него не действовала, но похвала, доброе слово… Даже подумал: может, все-таки прав Серов? Может, мне не с блокнотом прятаться в глухомани, а плюнуть на все и смотаться на Север? Говорят, в Кызыл-Кумах тоже не скучно. Куда-нибудь за самый Учкудук. Забыть про черные дыры, квазары, метагалактики, забыть о пришельцах с Трента, выбросить из головы дурацкие теории. Закрутить лихой роман… Он покосился на Наденьку… На пришельцах, что ли, стоит наш мир?
Почему-то вдруг вспомнил Харина.
Савел Харин, художник-любитель, точнее любитель всех на свете художеств, бородатый, как старообрядец, и такой же замкнутый, еще до войны попал на Север. Там ему дали лавку – торгуй, стране пушнина нужна. Савел сразу решил сделать лавку коммунистической: приходи, бери, что нужно, рассчитаешься, когда сможешь. И приходили. И брали. И оставались довольны. И рассчитывались, когда могли. Только придирчивым ревизорам начинание Савела страшно не пришлось по душе – быстро перевели его в начальники Красного чума. Вот тогда Савел и открыл для себя существование живописи, или того, что он сам считал живописью. На Красный чум приходило сразу несколько иллюстрированных журналов. В них впервые увидел Савел Трех богатырей, и несчастную Аленушку, и печальное Не ждали, и даже веселую Девочку на шаре, а не только с персиком. Все, абсолютно все приводило Савела в восхищение, он приглядывался к каждой линии. Рисунок какого-нибудь Притыркина из села Ковчуги рождал в нем не меньшую бурю, чем Брахмапутра кисти Николая Рериха. Когда возмущенные посетители Красного чума начинали допытываться – однако, где картинки? кто это повырезывал из наших журналов все цветные картинки? – Савел бесхитростно раскрывал толстые самодельные альбомы: да вот они, наши картинки! Все здесь! Раскрывай и любуйся! Он всерьез считал, что поступает правильно, но Красный чум у него отобрали.
Слух о невероятной коллекции Савела, обрастая невероятными деталями, облетел всю тундру. Известный художник, приехавший на Север, пришел к Савелу знакомиться. Прямо с порога он впал в ужас. Стены неприхотливой коммунальной квартирки были сплошь обклеены репродукциями, среди которых Шагал соседствовал с Герасимовым, а никому неизвестный мазила Тырин с Пикассо.
«Вкус, где вкус?» – ужаснулся художник.
«Какой, однако, вкус? Смотри, как красиво. Мне на смотре художественной самодеятельности специальную премию дали – за инициативу. Я на всю премию спирту купил. Вот спирт. Садись, будем пить, разговаривать об искусстве».
«Какое, к черту, искусство! Я же не сумасшедший».
«А я премию получил».
Художник сердито сел.
Выпили. Савел, наконец, смирился: «Однако, ты что-то знаешь. Рассказывай».
Ну, чем не пришелец? – с нежностью вспомнил Веснин Харина. Тесная комнатушка, гнусные репродукции, сияющие глаза. И взглянул на Наденьку. Ее-то какие желания томят?
Анфед как подслушал:
– Тебе-то, Надька, что пришло в голову?
Надя ответить не успела. Хотела ответить, уже рот раскрыла, заранее смеясь над собственными желаниями, но страшно грохнуло рядом и хищная, причудливо изломанная молния рассекла потемки, затрепетала, риясь, отбросила на леса ревущие раскаты грома.
Кубыкин вскочил:
– Ох, генератор вырубить надо!
И исчез во внезапно нахлынувшей на мир тьме.
Веснин вспомнил: его вкладыш от спальника так и болтается на кустах у палатки. Не хотелось вставать, но встал. Лампочки на столбе погасли. Спотыкался на каких-то корнях. Молния хищно разорвала тьму и палатка будто сама выпрыгнула навстречу.
А внутри свет. Наверное, помаргивает свеча.
Свеча?
Какая еще свеча? Разве, уходя, он зажигал свечу?
Неприятный холодок пробежал по спине. Растяжка попала под ноги. Зацепился за куст, разорвал на боку рубашку. Вдруг странно, необыкновенно ясно, удивительно перед собой узкое язвительное лицо Серова. Его очки с треснувшим стеклом, щеку, легко оцарапанную безопасной бритвой. Отмахнувшись от нелепого видения, вполз в палатку.