Шрифт:
После четвертого апреля князю пришлось всеми правдами и неправдами выручать племянника — наносить визиты скептику Кастельчикале и приторно любезному Манискалко, чтобы отвести от мальчика удар. Это было не очень приятно, тем не менее Танкреди он не винил: во всем виновато дурацкое время. Где это видано, чтобы мальчик из хорошей семьи не мог сыграть для своего развлечения партию в фараон, чтобы его тут же не обвинили в подозрительных знакомствах! Да, времена не те пошли, плохие времена!
— Плохие времена, ваше сиятельство, — точно подслушав его мысли, произнес падре Пирроне.
Зажатый в угол кареты своим крупным соседом и задавленный его непререкаемой властью, священник страдал телом и душой, но, будучи человеком недюжинного ума, он понимал, сколь эфемерны его собственные страдания по сравнению с событиями мировой истории. Указав на окружавшие Конку-д'Оро горы, еще не погрузившиеся окончательно в темноту, он сказал:
— Смотрите, ваше сиятельство!
На склонах и на вершинах светились десятки огней. Это «отряды» каждую ночь жгли костры, безмолвно угрожая городу — оплоту королевской и монастырской власти. Словно свечи, горящие ночь напролет у ложа безнадежно больного, эти огни напоминали о смерти.
— Вижу, падре, вижу, — ответил князь и подумал, что возможно, у одного из тех зловещих костров сидит сейчас Танкреди и своими аристократическими руками подкидывает в него сучья, которые, занявшись, эти самые руки и опалят. «И впрямь опекун из меня получился хоть куда, любую блажь своему подопечному разрешаю, какая только ему в голову взбредет».
Дорога тем временем пошла под уклон, и открылся Палермо, уже окутанный густыми сумерками. Над темными низкими домами нависали громады монастырей, иногда по два-три рядом; их здесь было великое множество: мужские и женские, бедные и богатые, аристократические и плебейские; монастыри иезуитов, монастыри бенедиктинцев, монастыри францисканцев, монастыри капуцинов, монастыри кармелитов, монастыри редемптористов, монастыри августинцев… Тощие купола, похожие на женские груди, в которых не осталось ни капли молока, тянулись вверх, но сами монастыри давили на город, навязывали ему свой мрачный характер и облик, накладывали на него тень смерти, которая не отступала Даже под слепящими лучами сицилийского солнца. А в ночные часы, как сейчас, они полностью подминали его под себя. Это им, монастырям, угрожали костры в горах, и зажигали их такие же люди, как и те, что в этих монастырях обитали — фанатичные и замкнутые, алчущие власти, а проще говоря, как это обычно бывает, — праздности.
Так размышлял князь, пока лошади, перейдя на шаг, спускались вниз. Столь несвойственные ему мысли были вызваны тревогой за судьбу Танкреди и неутоленным желанием, заставлявшим его природу восставать против запретов, воплощением которых были монастыри.
Теперь дорога шла через цветущие апельсиновые рощи, и все другие запахи — запах лошадиного пота, запах сидений, запах падре Пирроне и запах князя — растворились в свадебном запахе флердоранжа, как пейзаж растворяется в лунном свете; все поглотил этот аромат коранических гурий и обещанного исламом райского блаженства.
Даже падре Пирроне расчувствовался:
— Как прекрасна была бы эта страна, ваше сиятельство, если бы…
«Если бы в ней не было столько иезуитов», — завершил про себя фразу дон Фабрицио, сладкие мечтания которого прервал голос священника. Но он тут же раскаялся в своей мысленной грубости и хлопнул старого друга по шляпе своей огромной ручищей.
На окраине города, около виллы Айрольди, карету остановил патруль. Послышались крики «стой!» с апулийским и неаполитанским акцентом, заблестели под фонарем длинные штыки, но унтер-офицер сразу же узнал дона Фабрицио, сидевшего в карете с цилиндром на коленях.
— Проезжайте, ваше сиятельство, — извинившись сказал он и даже посадил на козлы солдата, чтобы князя не тревожили на других заставах.
Осевшая карета покатилась медленней. Обогнув виллу Ранкибиле, миновав Террароссе и сады Вилла-франки, она въехала в город через Порта-Македа. В кафе «Ромерес», что на Куаттро-Канти-ди-Кампанья, гвардейские офицеры пили из больших бокалов граниту [12] и смеялись, и это был едва ли не единственный признак жизни в городе безлюдные улицы оглашались лишь мерными шагами патрульных в перекрещенных на груди белых портупеях, а близлежащие монастыри — Бадиа-дель-Монте, Ле-Стиммате, И-Крочифери, И-Театини — ко всему безучастные, погруженные во тьму — спали, казалось, вечным сном.
12
Гранита— прохладительный напиток из фруктового сока или кофе с мелко дробленным льдом.
— Через два часа я заберу вас, падре, — сказал дон Фабрицио, — желаю хорошо помолиться.
Бедный падре Пирроне несмело постучался в дверь монастыря, а коляска тем временем скрылась в переулках.
Князь оставил карету около своего городского дворца и дальше пошел уже пешком. Идти было недалеко, но нужный ему квартал пользовался дурной славой. Солдаты в полном обмундировании, так что ясно было, что они самовольно отлучились с площадей, где стояли их части, выходили с затуманенными глазами из дверей, над которыми на хлипких балкончиках стояли горшки с базиликом, объяснявшие, почему вход в эти дома был доступен всякому. Озлобленные парни в широких штанах ссорились вполголоса, как это свойственно сицилийцам. Издалека доносились одиночные выстрелы — видимо, у некоторых часовых сдавали нервы. Дальше улица вела к бухте Ла-Кала, где в старом рыбацком порту покачивались на воде полусгнившие лодки, похожие на облезлых собак.
«Да, знаю, грешник я, дважды грешник! Грешу перед Богом и перед Стеллой, нарушаю святой обет, изменяю жене, которая любит меня. Завтра исповедаюсь падре Пирроне». Князь улыбнулся про себя, решив, что это, возможно, будет излишним, ведь священник и без того догадывается о цели их сегодняшней поездки, но дух самооправдания снова охватил его. «Спору нет, грешен я, но грешу, чтобы удержаться от большего греха, чтобы вырвать занозу, которая заставляет страдать мою плоть, толкая на еще больший грех. Ты же знаешь, Господи, ты все знаешь». Ему стало жаль себя. «Я слабый человек, — думал он, властной поступью шагая по грязной булыжной мостовой, — бедный и несчастный, и никому до меня дела нет. Стелла! Любил ли я ее? Мы в двадцать лет поженились, тебе, Господи, лучше знать. Теперь она стала слишком своенравной и постарела к тому же. Уверенность снова вернулась к нему. «Но я еще в силе, и разве может меня удовлетворить женщина, которая в постели крестится перед каждым объятьем, а в минуты наивысшего наслаждения только и знает, что повторять: «Иисус Мария!» В начале, когда мы только поженились, меня это возбуждало, но теперь… Семерых детей мы с ней сделали, семерых, а я даже ее голого пупка не видел! Разве это справедливо? Он готов был закричать от нестерпимой обиды.