Шрифт:
На улицу вышли с Татьяной вместе. Аугуст стал озираться: он забыл вдруг, в какой стороне вокзал.
— Зачем тебе вокзал? — спросила Татьяна. Аугуст не знал — зачем. Уехать, наверное.
— Пошли ко мне, — предложила она, — к тетке моей. Там и поживешь. Я тоже отпуск взяла…
И они пошли к Татьяне.
Домик тетки в частном секторе города на другой стороне улицы, в отличие от домины Абрама был крохотный и едва живой: мужская рука не прикасалась к нему много десятков лет. Домик был похож на кособокого старичка и весь стонал внутри полами и дверьми. Кособокими в нем были даже окна. Три дня Аугуст тупо просидел у кривого окошка, глядя в серый, деревянный забор напротив — тоже кривой и щербатый; потом он стал бродить по дому, скрипя полами и пугая старую тетку. Ему все казалось, что он куда-то должен идти. В своем бесцельном шатании по дому он обнаружил кладовку, в которой пылились всякие инструменты — старенькие, кривенькие, ржавенькие, но большей частью еще дееспособные. Инструменты — это было хорошо. Аугуст взял их — лом, молоток, гвоздодер — и пошел к забору. Старенькая тетка Татьяны немедленно полюбила его за это до полного обожания, и целый день потом рассуждала только о том, чем полагается правильно кормить мужчин, и гнала Татьяну на рынок. Сто раз Татьяна объясняла тетке, что мужчину этого зовут Август, но она скоро забывала и снова говорила ему «Анатолий» и «Толик»: видно, он напоминал ей какого-то Анатолия из ее молодой жизни. Аугуст послушно откликался. Татьяна кормила его и лечила ему руку. Четыре дня он проспал на раскладушке, в малюсенькой кухне, а потом Татьяна забрала его к себе в широкую кровать с панцирной сеткой и никелированными шариками на углах. Аугуст и не сопротивлялся — так было даже лучше: он таким способом как бы отпускал Улю на волю, давал ей моральное право уйти от него, не мучаясь чувством предательства; потому что она была очень честная — Аугуст это знал — и просто так, без мук совести, уйти от него не могла. Если ей так уж нужен ее казах — что ж, пусть идет, пусть уходит; и пусть думает при этом, что уходит оттого, что Аугуст нашел себе другую женщину. Большего он теперь все равно уже не может сделать для нее. И вообще: то было большой ошибкой, когда он сказал ей там, в степи: «Я ждал тебя все эти годы». Он сбил ее с толку этими словами, и она от отчаяния вышла за него замуж. Не будь этого, она, наверное, давно уже, когда этот Алишер объявился снова, вернулась к нему, и обрела свое счастье в семейной жизни.
Во сне Аугуст каждую ночь бормотал «Уля, Уля…». Татьяна вздыхала, когда слышала эти бормотания, но страдать и злиться было бы глупо: она, Татьяна, не была дурой и прекрасно понимала, что происходит; она знала что творит и тогда, когда забирала сюда этого хорошего человека, этого странного, страдающего немца Бауэра.
Через неделю в домике появилась мать: приехала на грузовике с Айдаром из «Степного», разыскала Абрама, и тот привел ее к Татьяне, хотя сам заходить не стал. Мать была в страшной тревоге. Сначала она убедилась в том, что сын ее жив-здоров, потом начала всматриваться и вслушиваться — не чокнулся ли Аугуст. Частично успокоилась: вроде не чокнулся, хотя и не совсем в себе… Соображает вроде бы нормально, только мрачный очень. Затем мать принялась анализировать, чего это он тут делает, в доме у фельдшерицы, очень скоро догадалась и перепугалась от неожиданности: что-то теперь будет? Она попыталась отвлечься от панических мыслей и стала развлекать сына рассказами о колхозной жизни. Про лектора рассказала, который в колхоз приезжал про атомную науку физику объяснять, и что если парафином бумагу намазать и на стены наклеить, то никакие атомные бомбы в дом уже не залетят. А Серпушонок из зала возразил лектору, что он все это наизусть знает, а хочет уточнить про другое: отчего это он весь в мелких дырках и будут ли эти дырки когда-нибудь зарастать? Мол, его в городе на специальный прибор подбородком подвешивали, туберкулез легких искали, и на пленке оказалось, что он весь насквозь изъеден атомными альфатронами сквозного проникновения. Лектор сказал Серпушонку, что никаких альфатронов не бывает. А Серпушонок ему: «А кто меня тогда изъел? Крот с огорода?». Лектор ему сказал, чтоб не мешал работать: нету никаких альфатронов, нечего выдумывать. «Да, нету? — закричал тогда Серпушонок, — а как же бабка моя, у которой атомные альфатроны глухоту прочистили? Вот я тебе ее приведу сейчас, и она тебя так обложит, что ты в свой портфель накакаешь при всем честном народе!». И после этого Серпушонок лектору про свое изобретение сообщил — что бабка его слышать стала. Но лектор и тут сказал, что это все чушь и ерунда. Тогда Серпушонок стал ругаться матерными словами и кричать на лектора, чтобы не вздумал изобретение у него украсть, раз он теперь весь его секрет знает; только кричал он лектору не слово «украсть», а другое слово, неприличное, по-русски. Все смеялись, а лектор обиделся и уехал. «Рукавишникова не было на лекции, а то бы он показал этому нахальному Серпушонку, как при людях неприличными словами ругаться!», — сказала мать, и тут же прикусила язык: имя Рукавишниковых она предпочла бы до поры не произносить. Но слово не воробей: оно уже вылетело, и Аугуст воззрился на мать с тоской и немым вопросом в глазах. Мать вздохнула и призналась: «А Ульяну увезли». Она, щадя сына, не стала ему рассказывать, куда увезли Ульяну и почему. Она при этом немножко кривила душой сама перед собой: она знала, что он, конечно же, подумает теперь, что Ульяну увез Алишер. Ну и пусть себе так думает! А вдруг эта Татьяна сумеет залечить душевную рану Аугуста? И пройдет время, и Аугуст будет счастлив с Татьяной? Почему бы и нет? Время лечит. А Ульяна? Ну что — Ульяна: поправится ведь когда-нибудь, и все равно уедет к своему этому… «Ах ты, господи, как же он убивается!», — загоревала мать, видя как Аугуст уронил голову на руки. Но она все равно удержалась из последних сил, и не рассказала Аугусту про Ульяну — что с ней случилось и куда ее увезли на кукурузном самолете: в город Павлодар — в сумасшедший дом. Потому что Ульяна повредилась рассудком из-за скандала, который произошел между Рукавишниковым и этим самым Алишером из Алма-Аты — отцом Спартака.
Чтобы не проболтаться, мать стала рассказывать Аугусту про другое: у Шигамбаевых трехлетняя дочка все-таки умерла. Аугуст знал, что девочка летом еще заболела вдруг неизвестной болезнью и все время чахла, и врачи сначала ничего не говорили, а потом забрали ее в город, и когда привезли назад, то сказали, что у нее болезнь называется «белокровие», и что оно или само пройдет, или уже не пройдет никогда. Болезнь не прошла, получается. Родители девочки узнали, что такая болезнь бывает от радиации, от атомных бомб: много японцев в городе Хиросима тоже умерло от этой же самой болезни. Тогда среди населения «Степного» началось брожение настроений: люди стали собирать подписи за то, чтобы военные прекратили свои атомные испытания над их домами. Пятнадцать семей подписали обращение к обкому партии, и отдали письмо Авдееву — для передачи по инстанциям. Авдеев, однако, пришел в большой ужас и обошел одну за другой все пятнадцать семей. «Вы соображаете, что творите? — вопрошал он, вздыбив кулак единственной руки, — вы соображаете своей головой, что это такое получается?: советская страна, напрягая последние послевоенные силы, кует меч против мирового империализма, затягивающего петлю холодной войны на нашей шее, и грозящего нам войной уже не холодной, а очень даже горячей, какая нам и не снилась еще, а вы говорите «нет» этому мечу справедливости, священному мечу нашего будущего? Да это же предательство в чистом виде! Это же помойная вода на мельницу американского империализма! Это же диверсия!!! Вы знаете, что вам на это ответит наша Партия?». И все пятнадцать вычеркнули свои подписи под документом. «Я еще жить хочу», — объясняли они друг другу свое малодушное поведение. Они боялись своей Партии больше, чем атомной бомбы.
Эта история расшевелила, наконец, Августа, и он закричал: «Негодяй этот Авдеев!». И засверкал глазами. Мать испугалась: она уже не рада была, что и эту тему затронула. Так на какую же тему вообще можно говорить с человеком, поврежденном атомной бомбой? Может быть прав Серпушонок про нуклидные альфатроны, которые сверлят дырки в голове и в теле?
«Ему нужно прийти в себя, — шепнула матери Татьяна, — пусть поживет здесь, поправится…». — «Да, пусть поживет», — кивнула мать. Она была полностью согласна, что Аугусту лучше в «Степной» пока не возвращаться.
— Фы с мой Афкуст телайте ласкофи опрашение пашалюста, — попросила она Татьяну, и та расцвела от радости и от всей души гарантировала матери ласковое обращение с ее Августом. Старушка-тетка приглашала мать пить чай с малиновым вареньем, но та заторопилась: Айдар, наверное, уже разгрузился, и долго ждать не станет: он обещал подъехать за ней к дому Троцкера, когда освободится. Аугуст решительно поднялся, чтобы проводить мать до Троцкеров. Татьяна немедленно вскочила тоже, чтобы сопровождать Аугуста. Матери то и другое понравилось. Но она все равно тяжело вздохнула. Нелегко было у нее на душе, и совесть ее тоже скребла немножко по сердцу, когда она покидала этот кривой домик. Хотя и не так тяжело было, чем когда она ехала сюда — в этом она должна была сознаться себе, заглянув в свое сердце поглубже. Да, определенно: она уезжала в «Степное» в гораздо лучшем настроении, чем когда ехала сюда, даже несмотря на немножко скребущую совесть…
По просьбе Аугуста Татьяна, пользуясь своими многолетними городскими контактами, добыла немного красного кирпича и цемента, а также какой-то знакомый ее мужик по имени Сергеич привез на «Победе» большой американский домкрат из комплекта грузового, лендлизовского «Студебеккера», а другой мужик без имени приволок два бревна колесным трактором. Всю последующую неделю Аугуст подкапывался под проблемный угол домика, заливал фундамент, домкратил, менял сгнившие бревна, поднимал угол, выкладывал две стенки до уровня колен и устанавливал на них выровненный домик, который сразу повеселел и радостно округлился удивленными окошками. Тетка ходила за «Анатолием» и просила его фотографию: хотела повесить его портрет рядом с иконой за шкафом, чтобы молиться сразу на двух святых. Аугуст отмахивался: он занимался ремонтом не от щедрости души, а чтобы руки свои занять чем-то, чтобы можно было уснуть вечером от усталости — с пустой головой и без мыслей; так что рядом с Богом висеть ему и рано и не место. И вообще, по части Бога: после всего что с ними произошло — от Поволжья до Вальтера, отца, Беаты, Ульяны… еще неизвестно… И Аугуст отмахивался от старой тетки, от всего отмахивался.
Аугуст занимался своим любимым делом — раскрашивал домик в синий и белый цвета, когда во дворе возник всклокоченный Абрам с портновским сантиметром через плечо и с пальцами, измазанными мелком.
— Ага, висельник наш Август, он все еще вполне живой: это уже хогрошо, это градует! — констатировал он для начала, — а я вот, позабыв стграшное оскогрбление, нанесенное им, пгришел к нему с градостной вестью. Такой градостной, Август, что должен тебе ее по частям сгргужать. Слушай меня внимательно: был у меня только что кое-кто на пгримегрке… кто — не скажу: много будешь знать — скогро состагришься… Да… Ну, говогрили о том, о сем… Я и спграшиваю:… только ты мне пообещай, Август, что не побежишь обгратно к моим качелям, чтобы удавиться тепегрь уже от градости… нет, ты пообещай мне, говогрю, не вогроти могрду-то, а то повегрнусь и уйду на хегр… Ну, не хочешь обещать — так можешь молчать: ты все гравно сейчас на кгрышу взлетишь оттого, что услышишь! Понял? Дубина ты немецкая! Когроче, слушай пгридугрок ты с бельевой вегревочки: спграшиваю я, значит, этого самого кой-кого: «Когда мне пгрийти-то отмечаться-то, ваше благогродие, или вы меня может быть сами отметите по блату? А он мне — неважно кто! — и говогрит: слушай меня внимательно, Август, что он мне говогрит… он говогрит мне: «Все, Тгриппер, — это он меня по-дгружески так называет, Август, заместо чем Тгроцкегр сказать, — все, Тгриппер, — говорит он мне: больше можешь не пгриходить ко мне. Указ вышел, — говогрит он мне, — отменяется ваше спецпоселение, не надо вам больше отмечаться… А сам, вегришь ли ты мне, Август? — сам гргустный-гргустный такой стоит с одним грукавом на пинжаке… пгривык он к нам, понимаешь ли… полюбил нас, говогрит; «Что я без вас, сволочей, тепегрь делать буду?», — говогрит, — «Скучать без вас буду», — говогрит он мне…
Аугуст выронил кисть прямо в грязь и повернулся к Абраму всем фронтом:
— Абрам! — голос его сел, — Абрам, что ты сказал только что? Абрам, ты шутишь или врешь? Абрам, повтори!
— Ага! — завизжал Троцкер в полном восторге, — я сказал, что ты на кгрышу полезешь оттого что я тебе скажу сейчас, я пгредсказывал тебе это, а ты не хотел мне вегрить? Ага!
— Абрам, негодяй: повтори еще раз то, что ты только что сказал: медленно, понятно, без всяких этих твоих еврейских штучек…