Шрифт:
И у него почти все получалось в этой степи. Наверное, степь воздавала ему за его любовь к ней.
Порою склонность к иронии, к острому словцу, к юмору все же придвигала Рукавишникова опасно близко к той черте, за которой власть от имени всего народа объявляла человека своим врагом. И неважно, что этот «враг» кормит или защищает и народ и самую власть. «Значит маскируется, негодяй!», — объясняла народу этот феномен бдительная, разоблачающая врагов народа пропаганда. Рукавишникову частенько приходилось стоять «на ковре» и оправдываться не только за плохую погоду, саранчу и срывающийся план по мясу и шерсти, но и за свои собственные неосторожные высказывания. Так, однажды он мог положить партбилет за неосторожную шутку про разницу между большевиками и коммунистами: «большевики видели Ленина живым, и их становится все меньше, а коммунисты видят Ленина в гробу, и их становится все больше». Самообладание и хорошее владение русским языком выручили его. Он удивился на парткомиссии, в чем тут вообще можно усмотреть крамолу? «Ну, поздравляли как-то товарища в Семипалатинске в связи с приемом в партию, — ((этот же товарищ и накатал на Рукавишникова донос в первый день своего членства)), — «ну, посетовал я, поздравив товарища, что большевики, мол, которые Ленина еще живым застать успели, уходят навсегда; попечалился, что Ленин умер: такие люди должны жить вечно! Однако же, ведь и порадовался тут же, с другой стороны, что число коммунистов растет! Так в чем же вы тут нездоровый юмор усматриваете, товарищи? Нет в этом никакого юмора! В чем вы меня обвиняете? Объясните мне — в чем тут юмор, по-вашему: что Ленин умер, что ли? Или что коммунисты мавзолей посещают, чтобы на Ленина посмотреть просветленным взором, в гробу его увидеть как живого? Так в чем вы тут юмор усмотриваете, я вас спрашиваю? Объясните мне это со всей партийной прямотой, и я приму любое ваше решение, если окажется, что мною допущена партийная некорректность!». Члены парткомиссии сочли за лучшее опасную анатомию комизма фразы о «коммунистах, которые хотят видеть Ленина в гробу», лучше не обсасывать, чтобы ввиду щекотливости темы самим не вляпаться по неосторожности в какую-нибудь неправильно понятую формулировку.
«Аккуратней обращайся с русским языком, коммунист Рукавишников!», — с этим напутствием он унес тогда ноги в целости и сохранности. Но то был не единственный случай, когда он покидал райкомовский «ковер», провожаемый грозящим перстом «первого». Рукавишникова колотили часто. «Это бездельный жираф в зоопарке кушает бесплатное сено за длинную шею и красивую шкуру. А рабочего коня — того кнутом лупить положено», — вздыхал Рукавишников, возвращаясь в очередной раз из райкома.
Юмор — это искусство, подобное опасному жанру факиров, играющих со змеей. Это коварный жанр, ибо высмеиваемые не всегда ведут себя предсказуемо. Змея на то и змея, чтобы быть смертельно опасной. Только зазевайся, только ошибись на миллиметр… Когда-нибудь, через несколько лет, когда «Степное» будут сотрясать атомные ураганы с полигона, убивая людей, именно шутка — правда, шутка тщательно продуманная и подготовленная — вышибет Рукавишникова из его председательского кресла и задвинет его на досрочную пенсию, ершей ловить…
Но всего этого, конечно же, не мог еще знать Аугуст Бауэр, трясущийся в американском «студебеккере» по казахской степи рядом с первым своим в послевоенной жизни, «мирным» начальником. Аугуст просто сидел рядом с Рукавишниковым, слушал его рассказы про степь, и про колхоз «Степной», и про грандиозные хозяйственные планы на послевоенное будущее, и испытывал к председателю постоянно растущее доверие. Мог ли он ведать тогда, что рядом с ним сидит не просто начальник его, но и родственник?
Прибыли на место поздней ночью, путешествие закончилось благополучно, оси в грузовике не «повылазивали», машину загнали во двор к председателю, конопатого шофера Айдар забрал ночевать к себе, а Аугуст остался у Рукавишникова. Его накормили простоквашей с ломтем черного, подового хлеба и уложили спать на полати рядом с двумя пацанами разных калибров. Младший, годов четырех, проснулся, посмотрел на Аугуста удивленно и стал брыкаться за место. «Тихо, а то съем», — прошептал ему Аугуст. «Ты волк?», — спросил малыш настороженно. «Волк, волк, только добрый», — заверил его Аугуст, подгреб малыша к себе под бочок, и ребенок доверчиво заснул опять. Аугуст закрыл глаза и снова увидел перед собой сказочную красавицу с полураспущенной золотой косой, которая только что кормила его простоквашей внизу: то была дочь Рукавишникова. Аугуст успел в нее влюбиться, не спросив даже имени. Ах, да, Уля, кажется — так называл ее председатель. Так Аугуст и уснул — с золотым свечением в глазах.
Беготня в избе поднялась еще затемно, и Аугуст проснулся и полез вниз, но его погнали назад, чтобы не путался под ногами. Оказывается, Рукавишников провожал в институт дочь Ульяну. Та поступила в Алма-Атинский пединститут еще летом, и занятия уже начались, но Уля никак не могла уехать: все ждали тетку Стешу с Урала, чтобы смотреть за пацанами. До сих пор за мать им была семнадцатилетняя Уля. Четыре года назад жена Рукавишникова не пережила последних родов, и все хозяйство повисло на старшей дочери Уленьке, которой тогда было всего тринадцать, а старшему из пацанов два годика. Накануне, пока отец был в отъезде, тетка Стеша прислала телеграмму, что едет, наконец, и Ульяна срочно заторопилась в институт, пока не отчислили.
Новый работник Аугуст с печки никакого отношения ко всей этой суете с институтом не имел, и иметь не мог, но вдруг заартачился лезть назад на полати и заявил, что обязательно поможет грузиться на телегу и провожать Улю.
— Во как! — удивился отец, — ну тогда помогай…
Ульяна вскинула на Аугуста темно-синие как океан, тоже удивленные глаза, и это было ему наградой, хотя он и смутился до полной бестолковости движений, и разозлился на себя: «да она же совсем ребенок еще…». Пока отец запрягал коня во дворе, Ульяна спросила:
— Вы в «Степной» работать приехали? Вы агроном?
— Нет, я… трактористом работать буду.
— О, это здорово.
— Ульяна, готово, — послышалось снаружи, и Аугуст схватился за чемоданы, а Уля полезла на полати, чтобы поцеловать на прощанье милых братиков своих, которым она была скорей мамкой, чем сестрой.
Погрузили два чемодана Ули на телегу, и она сказала: «Папа, да не провожай ты меня. А то я дороги не знаю, можно подумать! Оставлю коня возле усадьбы Никиты Игнатьича, а кто-нибудь заберет его потом. Я же знаю, что у тебя дел невпроворот. А то ты пока вернешься — полдень уже будет. Оставайся!».
— Э-э-э, нет, — засомневался председатель, — одну не отпущу.
— А давайте я ее провожу, — предложил Аугуст.
— Во как! — удивился Рукавишников вторично, — а как ты назад дорогу найдешь? Ты ж тут ничего не знаешь еще.
— Дорога-то одна, папа. Конь сам найдет.
— Вы что, сговориться уже успели, что ли? Ну ты и скор, Баер ты мой драгоценный. Если ты мне так же скоро и трактор запустишь, то тебе цены нет. Что ж, ладно, проводи мое солнышко ясное. И смотри: головой отвечаешь за нее! За коня — тоже!