Шрифт:
– Я утверждаю второе: душа его не подернулась пеплом. Шелестов – не примитив, ему не просто нужны выпивка и деньги, а я хочу верить, что они ему вообще не нужны и низменные побуждения ему чужды. Я хочу верить, что Шелестов – это хаос, из которого рождается человек! Процесс этого рождения осложнился, и искривился, и затянулся, а он и вообще не укладывается и метрические сроки и не завершается с получением паспорта. Паспорт в кармане, а в голове дурь! Все не устроено, все не улажено и зыбко. Куда идти? За чем идти? К чему стремиться? Да и нужно ли стремиться? Не у всех ведь сводятся счеты с жизнью, и не у всех она получается по таблице умножения. Так и Шелестов. Он искал себя и не нашел и запутался в этих поисках. Он искал друзей и не нашел, а кого нашел, в тех ошибся. И вот они сидят перед нами – поникшие, жалкие, потому что за ними нет правды, нет дружбы, за ними нет чести и высоты тех идеалов и целей, которыми одухотворено все наше советское общество. Каждый из них имеет свой характер и свою судьбу, и дело суда оценить каждого из них. Я же говорю о своем подзащитном – Антоне Шелестове, шестнадцати лет от роду. При ясности наших больших общих дорог он начал петлять по глухим, болотным тропам, которые и привели его в трясину. Он заблудился, но не испортился. Я верю в него и призываю к этому вас, граждане судьи. Осудить ведь легче всего, и куда труднее поверить в человека и в его будущее! А потому я выражаю свое несогласие с требованием прокурора и прошу применить к моему подзащитному условную форму наказания. Дадим ему надежду – и выход!
Не успела Нина Павловна в следующем перерыве пожать руку защитнику за его речь, как уже слышится возмущенная реплика:
– Адвокат-то распинается! Из бандита ангела пресветлого сделал, страстотерпца несчастного. Колокольчик нежный! Тьфу!
– Тыщи! – коротко отвечает на это чей-то другой голос, пренебрежительный.
Нина Павловна вспыхивает:
– Какие тыщи?
– Какие?.. Обыкновенные. Отвалила небось ему без счета, вот и старается.
Хмурый человек холодными глазами смотрит на нее.
– А как же тогда защищать можно? Родители в довольстве живут, с квартирами, с дачами, а сынок грабить идет. Сами от народа отшатнулись и своего сына паразитом сделали.
Нина Павловна не то со смущением, не то с возмущением резко повернулась и пошла, но и спиною своею чувствовала холодные, как ледышки, глаза хмурого человека.
А разговоры вспыхивают то здесь, то там, а когда суд удалился в совещательную комнату, они, в ожидании приговора, разгораются в целые дискуссии.
– Ну что им нужно было? – слышится в углу беспокойный, взволнованный голос. – Ничего не понимаю!
– А что тут непонятного? – отвечает с соседнего диванчика другой. – Сказано – пережитки капитализма.
– «Пережитки, пережитки»! – еще больше волнуется первый. – Вот и будем твердить, потому что сказано! А почему живут эти пережитки? И сколько они будут жить? Почему носителями этих пережитков оказываются самые молодые, у которых и родители выросли в наше, советское время? Они учились в наших школах, читали нашу литературу, слушали радио, они были членами нашего общества, почему же все это прошло мимо них? 0б этом думать нужно!
– Гуманности много! – ответил третий голос, на этот раз недовольный и злой.
– Как это – гуманности много?
– Очень просто. Ну вот посадят их, всю эту шушеру, что сейчас из-за загородки, как телята, выглядывают. А вы думаете, они долго отсидят? Там зачеты, перезачеты, амнистии-разамнистии. Раз-два – и готово, здрасте-пожалуйста, принимайте гостей – выпустили!
– Ну, значит, так надо, если выпустила. Там на это начальство есть.
– Вот они так и смотрят. Освобожусь! И наглеют от года в год, потому что видят сочувствие к себе. А какое может быть сочувствие к этой плесени нашей жизни? Это же трутни! И на кого они руку поднимают? Я, к примеру… Я свой путь проложил собственноручно, и жизнь моя, скажу вам, не легкая была – и сейчас у меня мозоли на руках. А они ко мне в карман норовят. Да если я поймаю в своем кармане чужую руку, я пальцы выломаю и глаза повыколю. Отвечать только за таких стервецов не хочется. И никакой к ним ни жалости, ни сочувствия не должно быть. Была бы моя власть – повесить бы одного, другого на виду у всех или отрубить по одной руке, как, говорят, в иных странах делали, так они вдругорядь не полезли бы!
– Оттого-то, видать, тебе и власти не дают! – врезался в разговор женский голос, задиристый. – Рубака какой нашелся! А может, он ошибся, парнишка-то? Может, из него потом человек сделается, если его к народу повернуть?
– Повернешь их. Жди!
– А чего не повернешь? Медведей и тех учат. Мышка дрессированная по проволоке бегает. А человек чем хуже? Нет, милок! Грудных детей нужно держать в строгих руках, это верно, но с любовью, без зла, как хорошая мать,
– Да с разной там моралью да уговорами! – не сдавался «рубака». – А с ними нужно: раз – и готово! Запичужить их куда-нибудь, куда ворон костей не заносил. В Сибирь! Богатств там – пруд пруди, только работай, помогай родине. Вот и пусть едут, осваивают!
– А что? Это товарищ правильно говорит, – вмешался еще один голос. – Наш цвет, наши лучшие девчата и ребята хотя бы на целину едут? У меня, к примеру, дочка поехала. Почему они там живут в палатках и мирятся с разными невзгодами, а эта гниль прохлаждается тут в Москве, потому что хочет жить и веселиться? Я считаю неправильным это, и весь юридический кодекс нашего закона по-другому повернуть нужно.
– О-ох, господи! – раздается не то старческий вздох, не то зевота. – И ничего-то мы не повернем, и ничего-то мы не сделаем. Говорим-говорим, а ни к чему наши разговоры не приведут: жизнь как она идет, так и идет.
– Это почему же мы не повернем и не сделаем? – снова врезался в разговор тот голос – женский, задиристый. – Все мы можем повернуть и все сделать, если, конечно, не будем сложа руки сидеть и на разные там пережитки все сваливать. Нам не сваливать на них нужно, а приглядываться: чем они у нас держатся? В каких таких щелях хоронятся? И вытаскивать все на солнышко, как шубы весной, чтобы моль не ела. Да и к своим пожиткам присмотреться не мешало бы.
Так тысячу проблем успели обсудить люди, пока в совещательной комнате решалась судьба подсудимых. Писатель Шанский переходит от одной группы людей к другой, прислушивается к разговорам, спорам, стараясь не вмешиваться в них, а схватывать их в естественном течении. Только изредка, когда разговор грозит иссякнуть, он подает какую-нибудь острую, иногда умышленно спорную реплику, на которую не может не ответить та или другая сторона. Эти разговоры для него тоже очень важны – они как-то и в чем-то, может быть, сумеют помочь в решении навалившихся на него вопросов. Кто из спорящих прав, кто – не прав, в этом нужно еще разобраться, но и то и другое одинаково интересно и важно, потому что это думы народа.