Шрифт:
На тропке я увидел Ивана, он шёл вместе с Нюркой. Встречаться с Нюркой мне не хотелось, и уходить было поздно. Я скользнул в ложбину, по-солдатски залёг прямо в засыпанных снегом сосенках.
Иван и Нюрка шли медленно, как больные. Нюрка молчала, Иван что-то ей говорил.
Вдруг Нюрка всхлипнула: «Как же в школу теперь!.. Платья другого нету-у-у…» Я видел сквозь ветки её опухшее от слёз лицо. Иван неуверенно сказал: «Небось отстирается… А то заработаю. Справлю тебе новое…» Они прошли мимо, слепые в своём горе. Иван шёл позади Нюрки, часто останавливался, как будто ему трудно было идти. Его одежда, похожая на шинель, была подпоясана верёвочкой, горбилась на спине, длинные полы путались в ногах. Он под мышкой держал завёрнутые в тряпицу книги, руками приподнимал к коленям полы. Я видел большие, с загнутыми носами ботинки и худые ноги в чёрных солдатских обмотках.
Домой я пришёл, когда в окнах уже горел свет. Сидел в кухне, за обеденным столом, передо мной остывала тарелка супа. Я не мог смотреть на хлебницу, полную хлеба, на маслёнку с маслом, сахарницу, на банку с вареньем, темневшую на полке. Я вспоминал что ели у Петраковых в тот день, когда я попал к ним на обед. На столе стоял чугун с горячей картошкой, на размокшей газете лежали куски селёдки.
Мать Ивана, хмурая, крикливая, с голыми худыми руками, отрезала по ломтю чёрного хлеба. К концу обеда каждого оделила куском сахара. С сахаром пили кипяток из большой жестяной кружки, все по очереди: сначала Иван, потом Нюрка, за ней младшая Валька. Маруську, только что вылезшую из пелёнок, Нюрка поила с ложки. Так было в тот день, так было в другие дни, когда я приходил к Петраковым в дом и заставал их за едой. В получку, помню, появилось повидло. Иван резал его ножом на кусочки со спичечный коробок, каждому — свой… Мать Петраковых — банщица, под выходной топит баню для всего посёлка. Ходит в старых мужицких сапогах, свои ботинки отдала Ивану. Для зимы у них из четверых одни подшитые войлоком катанки. Я сам видел, как однажды Валька бежала к подружкам в соседний дом босиком по снегу.
У нас под вешалкой три пары валенок. У каждого свои.
А Валька по снегу босиком…
Я встал, прошёл в комнату, где отец сидел на стуле, закинув ногу на ногу, и читал. И у нас состоялся такой разговор.
— Папа, скажи, сколько получает мать Ивана Петракова? — спросил я.
— Банщица?.. Сто пятьдесят.
— А ты?..
Отец опустил книгу на колени, посмотрел на меня. Без очков глаза его казались усталыми, и в такие минуты я всегда жалел его.
— Зачем тебе это?
— Мне надо, — сказал я.
— Ну, восемьсот.
— Восемьсот?! Но почему так?.. Их пятеро и — сто пятьдесят, нас трое, у нас — восемьсот?!
Отец закрыл глаза, пальцем сдавил переносье. Он решал: отвечать на мой вопрос или нет.
— Ты думаешь, — сказал он, — топить баню и руководить, скажем, техникумом — одно и то же?.. Государство каждому платит по труду.
— Но должна же быть справедливость?! — крикнул я.
— А что такое справедливость?.. В буржуазном обществе капиталист, имея завод, нанимает рабочих. Рабочие создают ему богатство, сами живя в нищете. Капиталист считает это справедливым: он даёт рабочим работу. Мы считаем это несправедливым, потому что один присваивает то, что должны иметь все. Поэтому мы прогнали капиталистов и работаем теперь в общий государственный котёл. И каждый получает из этого котла свою долю, пропорционально своему труду. Пока в этом наша общественная справедливость. То, что справедливо для одного человека, не всегда справедливо для общества. И наоборот. Тебе пора различать это.
— Но у Петраковых на четверых — одни валенки…
— Ты хочешь отдать им свои?.. А кто даст валенки Пищевым, которые живут, как Петраковы? Кто даст Ильиным, Черниковым, Перескоковым?.. Ты дашь?.. Нет, милый друг, даже своей добротой ты государства не заменишь!
Отец бросил книгу на стол, встал, надел очки и ходил по комнате, морщась и потирая грудь. Я жалел не отца, мне было жалко Петраковых.
Я тихо сказал:
— А маленькая Валька у Петраковых босиком… по снегу…
И отец взорвался. Он повернулся ко мне и закричал:
— Ну? Что стоишь?.. Вон под вешалкой, только из мастерской, подшитые… Неси!.. — Он выбежал в кухню и вышвырнул в комнату все три пары валенок.
Отец последнее время часто взрывается, в ярости кричит страшные слова. Только мама как-то его успокаивает. Мама вмешалась и на это раз. Решительным движением положила на готовальню рейсфедер, молча взяла меня за руку и увела в мою комнату. Она ушла к отцу, прикрыв за собой обе двери. Некоторое время я слышал, как отец кричал: «Он должен понимать, что у нас пока социальное, а не материальное равенство!..» Потом голоса затихли.
Утром мама говорила со мной. Мама всё поняла. Папа обещал купить мне велосипед. Я попросил маму взять велосипедные деньги и купить платье Аннушке. Платье я отдал Ивану. Это было трудно, потому что надо было сделать так, чтобы не обидеть товарища. Я сказал: «Ты не говори, что от меня. Скажи, что сам купил, ладно?.. А то ещё не возьмёт…»
Иван долго смотрел на меня серьёзно и без радости. Потом оправил свой пояс-верёвку, сказал: «Ладно. Сговорюсь с Нюркой», — и взял платье.
На другой день я видел Нюрку в новом коричневом с белым воротником платье. Она сияла и боялась даже облокотиться на парту! Никогда ещё я не был так счастлив! Если бы я мог, я бы всем девчонкам подарил по платью…
… Нашёл в куртке протокол. Гадко. Стыд! Горел на огне совести, как предатель. Поймал-таки меня лесник!
Отнёс протокол отцу. Сказал, что было. Отец посмотрел протокол, задумался, сказал: «Есть пословица: лучше поздно, чем никогда. Я считаю: «поздно» и «никогда» — одно и то же. Рад, что не скрыл, нашёл силы вернуться к позору.
Но бумажку верни Красношеину. Он составлял протокол, он и должен вручить его лесничему…»
Так вот, товарищ Алексей! Думай!..
Утром ходил к моей сосне. Есть такая сосна, на вырубке. Удивительная сосна! Всегда она бережёт для меня тепло. Даже в холодные дни, где-то внутри, под её старой морщинистой корой, я чувствую тепло, когда крепко-крепко прижимаюсь к сосне щекой. Мне спокойно здесь быть. Думать.