Шрифт:
Бюргермейстер Марцел медленно осмотрел место происшествия. Дом, хлев, сыроварня, кладовые, изгороди — все превратилось в тускло-серые угли, на которых крестами лежали пористые от тления бревна стен и опорные балки. На едва пострадавших от пожара воротах висело полтуши теленка. Рядом лежала корова с вырезанной правой задней ногой. На низких сучьях стоящего рядом дуба за хвосты были привязаны два пса. У одного не хватало головы, второй был утыкан дюжиной стрел.
К стволу того же дуба был привязан арендатор Хольц. Точнее, его изуродованный труп, голову которого короткая стрела арбалета пригвоздила к дереву. В плече тоже торчала стрела. Выше плеча находились еще три выпущенных посланника арбалета.
— Стреляли на меткость, — громко произнес судья.
— На трезвость, — поправил его бюргермейстер и указал на несколько пустых кувшинов в двадцати шагах.
Разбредшиеся по двору стражники сокрушенно качали головами. Поживиться было нечем. Разбойники унесли почти все. Оставшееся уничтожил огонь. Вот только мясо. Но вряд ли бюргермейстер велит его забрать. У него мясо в кладовой всегда есть. А тащить на глазах горожан остатки живности Хольца… Лишний повод для ненужных разговоров.
— Кто-нибудь видит живых или мертвых? — обращаясь ко всем, крикнул Венцель Марцел.
Ему никто не ответил.
— Тогда возвращаемся.
— А труп Хольца? — напомнил судья.
Бюргермейстер посмотрел на опирающегося на алебарду старика Вольтера, стоящего в пяти шагах от них, и велел ему:
— Останься. Сделай все по-божески. И ты останься…
Венцель Марцел ткнул пальцем в ближайшего стражника и повернул коня.
Епископ был высушен молитвами и строгими постами. К тому же в вере своей был строг к себе и тем немногим, кто еще оставался у его руки. Умники, книжники и жизнелюбы обходили двор епископа, как затхлый колодец. У такого если и утолишь жажду, то стараясь не вдыхать и моля Господа уберечь от гнилости влаги.
Епископ, облаченный в ветхую мантию когда-то благородного пурпурного цвета, брезгливо, двумя пальцами взял свернутый пергамент и уставился водянистыми старческими глазами на Венцеля Марцела. Тот еще раз низко поклонился и отошел на два шага.
— О чем просишь? — полушепотом спросил епископ и разжал пальцы. Пергаментный свиток мягко скатился со ступеней, на которых возвышался высокий трон его святейшества.
«Вот и хорошо, — решил бюргермейстер Витинбурга. — Зачем эти буквы, если Господь дал человеку слово». К тому же Венцель Марцел догадывался, что городской писец не слишком силен в правописании. А самому убедиться не было возможности. Глаза бюргермейстера видели на пергаменте лишь чернильные ленты. Хотя в отличие от епископа Венцель Марцел был обучен грамоте и даже несколько лет назад читал те немногие книги, что остались после отца. Но, увы. Господь наказал бюргермейстера за чтение светских книг, и теперь он видел свои ладони только на расстоянии вытянутых рук.
— Ваше святейшество, мои горестные слова о кровавых разбойниках…
— Я слышал о них.
— С тех времен список их безбожных дел увеличился.
— Я стар и почти слеп. Но мои уши слышат, что творится не только в моем епископстве, но и в землях дальних. И слезы твоего города мне слышны. Будь я на десять лет моложе… Но и сейчас я еще… Пойдем.
Епископ неуклюже сполз с трона. Держась обеими руками за посох и почти пополам согнувшись, он направился к выходу из приемного зала. От темных стен отделились несколько фигур в монашеских одеяниях и, зажегши свечи, стали освещать ему путь. Бюргермейстер покорно последовал за ними.
— Возьми свечу и иди впереди меня, — строго велел епископ.
Тут же в руке Венцеля Марцела оказалась сальная свеча.
— Вниз. А теперь направо. Открой эти двери. Вниз, — едва слышно повторил старик, спускаясь по туннелю в сырость подземелья. Вскоре его голос стал звучать все отчетливее и увереннее:
— Когда-то… Нет, кажется, совсем недавно, этот путь я преодолевал быстрым шагом и с улыбкой на устах. Я шел совершать праведное, угодное Господу. Каждая моя мышца звенела. Кровь кипела, как у жениха на первом брачном ложе. Я спешил навстречу чувствам, что острее толченого перца. Я спешил навстречу себе самому. Но не епископу, а его прямому отражению. Или продолжению, или началу… Даже сейчас я не до конца понимаю это. Сюда, направо…
Страх холодной змеей обвил тело Венцеля Марцела и при этом, лизнув в лицо, оставил на нем ледяные капельки. Теперь с каждым шагом его вера в свою самую жуткую догадку все более крепла. В ногах появилась дрожь. Пламя свечи из ярко-красного превратилось в желто-голубое.
— Да-а. Отражение и единение, — продолжил епископ и неожиданно ускорил шаг. — Утонченность, даже изысканность. Древние трагики до такого сюжета вряд ли додумались бы. Два персонажа: один — самый почетный, а другой — самый отталкивающий. Но тут-то и кроется секрет душевного состояния. Для первого более подходит признание святого Августина, когда тот говорил, что сгорает от жара, думая о своем сходстве с божественным, и содрогается от ужаса, представляя, насколько чуждым божественному он остается. Для второго все более обыденное — вера в Божье прощение, в мгновения совершения неугодного Господу. И тот, и другой одинаково отстоят и от Бога, и от народа. От Бога — из-за того, что совершили во имя власти, от народа — из-за того, что позволили совершить — будучи уверены, что поступают правильно! — для власть предержащих. И тот, и другой — символ власти. Один — яркий факел, ведущий куда ему угодно. Другой — огни жаровни, направляющие тех, кто сбился с пути, который определен властью как единственно правильный…