Шахов Василий
Шрифт:
— Чтобы спрятать что-нибудь понадежней, лучше выложить это «что-нибудь» под самым носом у тех, кто его ищет. Ой-вей! А он хоть и отморозок, но гений!
После какого-то укола измученная Рената забылась сном. Проинструктированные самим Степан Степанычем, главврачом, врачи хлопотали возле нее неотлучно. Давно наступила ночь, а младенец все не торопился появиться на свет. Силы роженицы иссякли, и тогда ей поставили инъекцию, чтобы она смогла отдохнуть.
Промокнув мокрый лоб спящей Ренаты марлевым тампоном, одна из акушерок шепнула другой:
— А кто это такая?
— Не знаю, но Степан Степаныч, сама слышала, построил всех. «Шишка» какая-то, наверное…
— Наверно. И молчит, как в рот воды набрала. Никогда таких не видела. Рыжая — намаемся мы с нею.
— Да. У рыжих это тяжко… Не дай бог, тьфу-тьфу! И чего ее к нам-то?..
— И не говори! Ужас какой-то!
И тут их перешептывание прервал неожиданно громкий голос:
— Ну и что тут у нас? — и в палату стремительно вошел мужчина в накинутом на плечи белом халате.
Весь медперсонал вытянулся в струнку. Чтобы сам главврач, да еще и посреди ночи?..
Степан Степаныч был молод: чуть за тридцать. Но подчиненным внушал почти священный трепет. Это был эскулап от бога.
Главная акушерка тут же принялась объяснять ему подробности. Слушая отчет краем уха, главврач быстро осмотрел Ренату.
— Так. Капельницу, быстро. Я у себя.
И столь же стремительно, как и появился, он ушел.
Все должно произойти сегодня. Он так решил. Нет смысла длить агонию. Не существует ничего — только он и мир-удав. Остальное — мираж, и жить в этом мираже надоело.
Уже совсем стемнело. Прохожие не обращали никакого внимания на одинокого человека, облокотившегося на перила моста. Народа становилось все меньше и меньше. Город замирал.
А Владислав размышлял только об одном: будет ли ему больно. Скорее всего, нет. Удушье… Несколько секунд, а может, минут страха… Видимо, так. А впрочем, посмотрим…
Он почему-то избрал именно такой способ ухода. В машине лежала кое-как нацарапанная прощальная записка. О, Ромальцев от души посмеялся, перечитывая эту глупость! Нелепо выглядит со стороны человек, собирающийся свести счеты с жизнью и в то же время зачем-то вспоминающий о дурацких правилах, принятых в трижды проклятом обществе. Кому какое дело до него, Ромальцева Владислава Андреевича?! То ли жил, то ли не жил такой человек — что это меняет?
Размазывая слезы и сопли, записки пишут девочки с таблеточками, получившие по носу от первой любви и ждущие, что их вовремя откачают. Плачут и заранее жалеют себя.
Владу нисколько не было жаль своего тела, своей оболочки. В душу он не верил. К черту душу! Все, что придумано людьми, — бред и блажь. Но если уж у самоубийц принято писать прощальные записки, пусть это будет последней данью шизофреническому миру…
Поначалу Николай ощущал только небольшое волнение, которое с легкостью унимала Марго, дескать, никуда не денется, родит, беременной не останется. Однако ближе к вечеру встревожилась и Ритка.
Если еще несколько месяцев назад Гроссман думал только о благополучии Ренаты, а ее ребенок вызывал у него злость и отторжение, то теперь все изменилось. Николай приучил себя к мысли, что теперь их будет трое. Заставил себя считать малыша сыном Саши (своим — пока не получалось, никак не получалось, он пытался). И появилась привязанность. Мальчишка был частью самой Ренаты, а Ник все время был рядом, наблюдая, защищая, заботясь в меру своих сил и способностей. Он разговаривал с ним, они даже играли, хотя, конечно, лучше всего играть с еще не рожденным человечком получалось у отпрыска Марго. И вот теперь что-то шло не так. Гроссман ничего в том не понимал; как большинство людей — верил во всемогущество медицины; уповал на здоровье и выносливость жены. Но беспокойство Маргариты мгновенно передалось и ему. Что-то шло не так. Наверное, слишком долго? Марго не отвечала или морщилась. Она долго отказывалась звонить в родильный дом, но потом не выдержала. Ей ответили, что «та женщина» сейчас спит, а ребенок еще не родился.
— Теперь я понимаю, почему мужики в таких случаях напиваются до беспамятства… — пробормотала она. — Я бы сейчас и сама… — Марго покосилась на жужжащего машинками Лёвку, вздохнула и накапала себе валерьянки. — Ник, тебе?..
— Нет.
— Фу! Ну, дай бог, чтоб последняя! — и она опрокинула в себя вонючую жидкость, будто рюмку водки.
Яркий свет разбавился тьмой. И появились цвета. И пришла лютая, разрывающая боль, стиснула кольцами, спросила — что ты представляешь собой? Кто поможет тебе нынче? Ты — и маленький мирок, в котором ты сейчас мечешься, задыхаешься, стонешь. Ни единой души более. Ты — в обнажении своей сущности. Ты — как есть.
«Покажи, на что ты способна сама, без назойливой помощи! Сестренка!» — ледяным безучастным женским голосом потребовал мир.
Как со стороны Рената смотрела на свое тело. Ей было по-прежнему больно, все сжималось внутри, но при этом ею владело равнодушие. Эта оболочка — не она. Это что-то другое. Чужое. Безответственное. Весь спрос — с нее, настоящей. И вот она должна дать какой-то ответ, а в сознании все путается, мутится, меркнет.
Рената открыла глаза. Вокруг метались какие-то люди. Что они делают здесь? Что она делает здесь? Что за трубки воткнуты в ее руки, удерживаемые кем-то, чтобы она не выдернула иглы, неловко рванувшись. Ее распяли на этом столе. Никакая инквизиторская, даже самая изощренная и извращенная, пытка не сравнится с этой. В голове мелькнуло слово: «мама». Но и оно не смогло вырваться из окровавленного рта с искусанными губами. Мама умерла. Умерла точно так же. Мысль мелькнула молнией, и Рената застонала в отчаянии. Не поможет никто. Покажи, на что способна сама, только сама…