Шрифт:
За ним несется стремглав Л…, родной брат госпожи Грабовской. Он торопится к игорному столику, которому обязан последними впечатлениями разоренного и без будущности человека. Ежедневно он ждет миллионов, проигрывает все вплоть до рубашки, а король торгуется с шулерами о долгах развратника! Последнее он оставил у В…, даже запонки, кольца, лошадей и — что хуже — две тысячи червонцев под честное слово; на другой день пани Грабовская печальна, пока не выпросит у короля уплаты проигрыша. Э! Бывало и хуже.
За ним следуют тысячи фигур, все более и более странных, все уродливее выглядящих в глазах Яна; за ними, наконец, медленным шагом подвигающийся серьезный мужчина, представительный, полный достоинства. Голубые глаза его омрачает слеза, ус печально опустился, руки скрестились на груди, он смотрит и плачет в душе. Это Рейтан, который вскоре с отчаяния сойдет с ума, напрасно возвышая голос наподобие Кассандры, голос, не достигающий глухих ушей… Дальше молодой, полный презрения юноша с орлиным взором… Герои, еще не известные среди толпы!
Зажгли редкие фонари, евреи сновали с огнем, все, казалось, торопятся, бегут, несутся, толкаются, обгоняют; всем, по-видимому, некогда, неизвестно почему и зачем. Во дворце, промелькнувшем перед глазами Яна, сияли все окна; весь город, как бы открыв тысячи глаз, смотрел светлыми окнами в темноту. А шум! Кто же опишет этот столичный вечерний шум?
Еврей погонял лошадь, направляясь в знакомую гостиницу где-то в центре города, к приятелю или к родственнику. Привыкший ко лжи, жадный до денег, без жалости к другим и весь ушедший в себя, — чаще чем можно подумать, еврей глубоко чувствует и за сердечное отношение отблагодарит. Этот презираемый израильтянин имеет человеческие струны в окостеневшем сердце, и эти струны, раз затронутые, зазвучат, пока холодный ум не велит им умолкнуть.
В течение довольно долгого путешествия Ян сумел своим ласковым обхождением, терпеливым выслушиванием рассказов и случаев снискать — не скажу, дружбу, но доброжелательство возницы. Старый седобородый Давид, хотя драл с него, что мог, но за то иногда оберегал его от посторонних, запросто с ним беседовал, а когда въезжали уже в столицу, зная все проекты Яна, обещал ему подыскать дешевое помещение, обещал даже (если бы это непременно понадобилось) кое-что одолжить.
— Я часто бываю в Варшаве; здесь у меня тесть и сестра, так это как дом для меня, хотя я сам из Псков из-под Люблина, — говорил он. — Если б вам я понадобился, ну, я ничего не говорю, я мог бы что-нибудь сделать. — И потирал бороду. — Вы хороший человек, а хороший человек и еврею брат.
Поставив лошадей в конюшню (так как лошади шли впереди Яна и о них следовало раньше позаботиться), Давид помог Яну собрать вещи и пошел с ним к хозяину.
— Вы помалкивайте, — сказал он, — я сам условлюсь насчет комнаты, они бы с вас содрали; одеты вы бедно, они спросят мало, а когда я буду договариваться, то для вас немного выторгую. Ну! Ну! Положитесь на меня, хоть я и еврей, не пожалеете.
Ян принял эту помощь, предлагаемую Давидом, и тот нанял в гостинице комнатку за два злотых в неделю, правда, на чердаке, холодную, темную, мизерную, но мог ли он выбирать?
Разодетая кокетливая евреечка, поворачивавшая все время небольшую голову на белой толстой шее, принесла свечку и предложила рыбы, кофе, мяса, всего что угодно. Голодный Ян согласился на все; он торопился поесть и отправился в город, где наверно заблудился бы и попал, может быть, в руки обманщиков, если бы не пришел Давид и не сказал ему покровительственно:
— Ложитесь-ка спать и отдохните, ночью нечего ходить, людей берегись. Увидят, что ты пижон и легко проведут, а, не то, так обдерут где в углу. Двери заприте, деньги носите при себе или так спрячьте, чтобы их, Боже сохрани, вор не догадался где разыскивать. Часто деньги безопаснее в чулке. Ну, ну! Вы еще не жили, а меня уже три раза обобрали до нитки. Верьте мне.
Ян чуть его не расцеловал, а что лучше, послушался, лег головой на чемоданчик и папку, запер двери и почти сразу заснул.
Когда он проснулся, был уже день, но сквозь грязные окна мало света попадало в комнату, которая только теперь явилась во всем своем грязном и отвратительном виде. Ночь все скрашивает; благодаря ночи мы не видим пятен, недостатков и грязи. Сырые оштукатуренные стены, полопавшаяся печка, две ужасные картины, подписанные одним из тех граверов, которые приобрели славу мазил во всем мире; кривой стол, прислонившийся к стене, запачканный пивом, жиром, пылью и Бог знает какими остатками еды, перемешанными с грязью; нары с испачканными сенниками, пол трясущийся и обожженный, да еще лет десять не мытый; табуретка, отполированная руками и еще чем-то, чего назвать не могу — вот: комната и вся ее обстановка.
Ян захотел открыть окно, но оно было заколочено; только одна форточка, едва державшаяся, соблаговолила повернуться и пропустила гнилой, вонючий запах отбросов из переулка.
— Два злотых в неделю! Нечего сказать, комната прекрасна, — сказал Ян, — но мне больше нравится дом матери. Там есть чем дышать… Терпение!
Он стал думать о приобретении скромного, но приличного костюма; в это время вошла чернобровая евреечка с плутовской улыбкой, согласованной с испорченной эпохой и домом, где жила.